ЖАНРЫ

Шрифт:

Я могла сказать ему это вчера. Прямо там, в кабинете, после «ты понял правильно». Это было бы честно. Это было бы единственно честно.

Я не сказала.

И всю ночь на полу я разбирала себя — почему не сказала, — потому что не выношу, когда сама себе вру.

Сначала я сказала себе красивое. Что я молчу, чтобы его пощадить. Чтобы не добивать. Он за один день узнал, что убил человека и что женщина, которую он впустил ближе всех, — дочь убитого; зачем сверху ещё и «а ещё тебя завтра публично уничтожат, и это тоже я». Пусть хоть это

узнает не сразу.

Я подержала эту версию в руках и отложила.

Красивая.

Неправда.

Правда была хуже и проще.

Я не сказала, потому что, пока он не знает про письмо, у меня остаётся шанс.

Шанс на что — я и сама не понимала. Что я как-нибудь придумаю, как его остановить, хотя я три года назад сделала всё, чтобы остановить было нельзя. Что день почему-то не придёт. Что я успею что-нибудь — найти лазейку, которой нет, выпросить отсрочку, которой не существует. Что я, всегда такая точная, в этот единственный раз ошиблась в собственном расчёте, и письмо окажется не таким страшным, как я его сделала.

Я цеплялась за чудо. Я, которая не верит в чудеса. Я, которая сама построила этот ад по кирпичику и точно знаю, что в нём нет ни одной непредусмотренной двери.

Сказать ему про письмо — значит убить этот шанс своими руками. Значит услышать от него: «так ты не просто пришла меня уничтожить — ты уже всё сделала, и ничего не отменить». После такого не остаётся ни «а вдруг», ни «может быть», ни одной щёлки света. После такого — только конец.

А я не готова была к концу. Я весь этот месяц, оказывается, только тем и занималась, что оттягивала конец.

Так что я промолчала. И решила молчать дальше.

Я не знала тогда, что это и есть моя самая большая ошибка. Что молчание, которым я пыталась сохранить шанс, потом станет уликой против меня. Что когда придёт день — а он придёт, — Глеб вспомнит, что я знала и молчала, и прочитает это молчание единственно возможным для него способом: что я молчала, потому что хотела, чтобы письмо ушло. Что я до последнего вела свою игру.

Я спасала последнее, что у меня было.

А выходило, что я рою себе яму поглубже.

Под утро я всё-таки заставила себя разложить по пунктам — что у меня есть.

У меня есть человек, который теперь знает, что я его обманывала с первого дня. Который смотрел на меня вчера так, будто из-под него ушла земля.

У меня есть письмо с назначенным днём, которого я не могу отменить.

У меня есть чувство, которое я весь месяц гнала и которое вчера, в самый страшный момент, всё-таки назвало себя по имени, — и от которого теперь уже не спрятаться: я люблю человека, которого пришла уничтожить, и которого, кажется, всё-таки уничтожу — не своей рукой, а рукой той девочки, какой я была три года назад.

И у меня есть выбор. Маленький, жалкий, но мой.

Я могу пойти к нему и сказать всё. Про письмо, про день, про то, что не могу остановить. Отдать ему эти дни — пусть знает, пусть готовится, пусть спасает что успеет.

Или я могу молчать. Цепляться за шанс, которого нет. Притворяться, что дня не существует. Украсть у судьбы ещё немного — ещё несколько

дней рядом с ним, если он вообще подпустит, — и будь что будет.

Я выбрала второе.

Я знаю, что это было трусливо. Я знаю, что честнее было сказать. Но я десять лет была сильной, точной и одинокой, я ни разу не позволила себе слабости, — и вот единственный раз в жизни позволила. Выбрала несколько краденых дней вместо честного конца.

За эту слабость я заплачу всем. Я тогда ещё не знала чем именно. Но уже знала, что заплачу, — я всегда знаю цену, это у меня от папы.

Утром я поехала на работу.

Это было безумие — ехать к нему как ни в чём не бывало, садиться за стекло, в полуметре от человека, который теперь знает. Но я поехала. Потому что не ехать — значило признать, что всё кончено, а я как раз отказывалась это признавать.

Он был на месте. За своим столом, за стеклом. Не опоздал — он, кажется, и не уходил.

Он поднял на меня глаза, когда я вошла.

Я ждала чего угодно — холода, ярости, охраны на входе, заявления, что я уволена. Я не ждала того, что увидела.

Он посмотрел на меня — измученно, потерянно, как смотрит человек, который всю ночь искал в себе ненависть и не нашёл. Тем самым взглядом, которым я сама смотрела на него в первый вечер десять лет спустя. Он искал, чем меня ненавидеть, — и не находил, потому что между нами было не только пятнадцатый год. Между нами был ещё и весь этот месяц.

Он не сказал «здравствуйте». Он сказал тихо, через стекло, одними губами, так, что я скорее прочитала, чем услышала:

— Зачем ты пришла сегодня?

И я не знала, что ответить.

Потому что честный ответ был: чтобы украсть ещё один день. Пока ты не знаешь про письмо. Пока у нас ещё есть это «не сейчас».

Я села за свой стол. Открыла ноутбук. И мы оба сделали вид, что работаем, — двое людей, между которыми обрушилось всё, и которые всё равно не могли заставить себя уйти из одной комнаты.

А письмо считало дни. Молча. За нас обоих.

Глава 19. В полуметре

Глеб

Прошло четыре дня с тех пор, как я узнал, кто она.

Четыре дня я прихожу в свою контору, сажусь за свой стол и смотрю сквозь стекло на женщину, которая пришла меня уничтожить. И четыре дня не могу сделать ни одного из тех простых, разумных, очевидных действий, которые сделал бы на моём месте любой нормальный человек.

Я не уволил её. Одно слово — и её бы здесь не было. Я не сказал этого слова.

Я не вызвал охрану, не закрыл ей доступы, не отобрал ключ-карту. Я, который выстраивает безопасность так, что мышь не проскочит, оставил врага сидеть в полуметре от себя, за прозрачной стеной, с доступом ко всему, к чему я сам её и подпустил.

Я не позвонил тем, кто умеет делать так, чтобы проблемы исчезали. У меня есть такие люди. Я ни разу о них не вспомнил.

Я не сделал ничего.

Поделиться с друзьями: