Северный счёт
Шрифт:
Только Игорь смотрел на меня с виной.
А Глеб смотрел так, будто у него из-под ног уходит земля.
Глеб
Я вошёл к ней в кабинет и закрыл за собой дверь.
Я не знал, что буду говорить. Я, который всегда знает, что скажет, на три хода вперёд, — стоял и не знал. Все слова, которые у меня были, не годились. «Почему ты не сказала» — не годилось. «Ты меня использовала» — не годилось, хотя это было правдой. «Прости» — тем более не годилось, потому что
Она встала из-за стола. Медленно. Лицом ко мне, спиной к окну — как всегда садится и встаёт, лицом к тому, откуда придёт. Она смотрела на меня и молчала, и я видел, что она уже всё поняла — по моему лицу.
— Я знаю, кто твой отец, — сказал я наконец. Голос вышел чужой.
Она не дрогнула. Не побледнела даже. Она просто кивнула — едва-едва, — как кивают, когда подтверждают то, что давно знали.
— Скажи мне его имя, — сказал я. — Сама. Я хочу услышать от тебя.
Я не знаю, зачем мне это было нужно. Может, чтобы убедиться. Может, чтобы это стало настоящим — а оно становилось настоящим только из её рта.
Соня
Он попросил назвать имя.
И я поняла, что вот она — секунда, к которой я шла десять лет. Не та, что я представляла. Я представляла её тысячу раз: как я раскрываю карты, как смотрю в его лицо, как до него доходит, кого он убил. Я думала, это будет мой триумф. Моя точка. Конец расчёта.
Я стояла перед ним и понимала, что не хочу её называть.
Что я отдала бы что угодно, чтобы он не спрашивал. Чтобы можно было соврать, увести, спрятать папу обратно под материнскую фамилию ещё на десять лет, лишь бы остаться вот так — в его конторе, за стеклом, с неправильным чаем, с тем человеком, при котором мне впервые за десять лет было тепло.
Но он уже знал. По лицу было видно — знал. И спрятать было нечего.
И я сделала то, чего не делала вслух ни разу за десять лет.
Я назвала папу.
— Гущин, — сказала я. — Николай Сергеевич Гущин. Мой отец.
Голос у меня не дрогнул — я слишком долго готовила его к этой фразе. Но что-то дрогнуло внутри, под голосом, глубоко, там, где я держу папу все эти годы, — будто я наконец достала его на свет, назвала, вернула ему имя, которое он заслужил и которое этот человек когда-то стёр в «строчку».
Глеб
Я услышал имя из её рта, и тёмная комната во мне открылась настежь.
Гущин Николай Сергеевич. Я никогда не видел его лица. Я не дал себе труда узнать его лицо — зачем мне было лицо подрядчика, на которого я перекладывал вес. Он был для меня строкой в бумагах, направлением, пустым местом, «туда, где не так жалко».
А теперь у этого пустого места было имя, отчество, дочь и петля, в которую он влез через год после того, как я расчертил его жизнь под ноль.
Я стоял перед его дочерью — перед женщиной, которую за эти недели впустил ближе, чем кого-либо за пятнадцать лет, при которой впервые перестал быть один, — и понимал, что всё, что было между нами, началось не на корпоративе. Оно началось
в две тысячи пятнадцатом, за моим столом, когда я молодой и довольный собой выводил аккуратные цифры, отправлявшие её отца на тот свет.Я искал слова и не находил. И сказал единственное, что смог, — тихо, почти без надежды:
— Скажи мне, что я неправильно понял.
Соня
Он сказал: «Скажи мне, что я неправильно понял».
И в его голосе было столько детского, отчаянного — как у человека, который держится за последнюю возможность, что всё это страшное окажется ошибкой, недоразумением, дурным совпадением, — что я чуть не пожалела его. Чуть не сказала: да, ты ошибся, это другой Гущин, забудь.
Десять лет я ждала этой минуты. Я представляла, как наслажусь ею.
Я не наслаждалась. Я смотрела, как рушится человек, и рушилась вместе с ним, потому что это был не злодей, получающий по заслугам. Это был мужчина, которого я полюбила раньше, чем позволила себе это слово. Мужчина, который вчера был так бережен со мной, что я до сих пор это чувствовала кожей. И я своими руками подтверждала ему сейчас, что он — убийца моего отца, а я — та, что пришла за этим.
Я могла соврать. В последний раз могла.
Я не стала.
— Ты понял правильно, — сказала я.
И в комнате стало так тихо, как бывает только тогда, когда между двумя людьми обрушилось всё, что их держало, и оба ещё стоят на ногах только потому, что не успели понять, что земли под ними уже нет.
Глава 18. Чего я ему не сказала
После «ты понял правильно» он велел мне идти домой.
Не выгнал — он не умеет выгонять, он слишком хорошо владеет собой для крика. Просто сказал, очень ровно, очень устало: «Иди домой, Соня. Сегодня я не могу тебя видеть».
И я пошла. Потому что он был прав: в тот день меня нельзя было видеть. Меня и саму нельзя было видеть — я весь вечер не зажигала света в своей квартире, чтобы не наткнуться на себя в зеркале.
Я не спала. Я сидела на полу у кровати, как сижу, когда совсем плохо, как сидела в пятнадцать, и пыталась понять, что я чувствую. Я всю жизнь умею раскладывать что угодно по пунктам — а тут не раскладывалось. Всё смешалось в один ком: ужас, стыд, тоска, облегчение оттого, что он наконец знает, ужас оттого, что он наконец знает. И поверх всего — одна трезвая, холодная мысль, которая не давала мне покоя всю ночь.
Я ему не сказала про письмо.
Он узнал, кто я. Это худшее, что я могла себе представить, — и это случилось, и я это пережила.
Я сижу, дышу, мир стоит. Но он узнал только половину.
Он знает, что я дочь Гущина. Что я пришла к нему не случайно. Что всё это — работа, вечера, постель — началось как операция против него.
Он не знает, что операция уже сработала.
Он не знает, что где-то лежит письмо. Что у него есть день — назначенный, близкий, неотменимый. Что я три года назад завела машину, которая выкинет на свет всё: и пятнадцатый год, и его нынешние слишком чистые дела, — и выкинет сама, помимо меня, и я не могу её остановить.