ЖАНРЫ

Шрифт:

И вот тут я поняла всю глубину того, что сделала своим молчанием.

Я молчала, чтобы украсть ещё немного. Чтобы спасти последнее.

А он услышал другое. Он услышал то единственное, что мог услышать: что я знала и ждала. Что весь этот месяц, каждый вечер, каждое прикосновение — я вела отсчёт до сегодня и не дрогнула.

— Я не нажимала ничего сегодня, — сказала я, и голос у меня впервые в жизни сорвался по-настоящему. — Глеб, я не могла это остановить. Я завела это три года назад. Я не могла…

Уходи, — сказал он.

Тихо.

И это «уходи» было

хуже любого крика.

Я хотела сказать ему, что уже не хотела этого.

Что я бежала сюда не смотреть, как он горит, — а быть рядом, когда он загорится. Что я бы всё отдала за кнопку «отмена», которой у меня нет. Что я люблю его — да, я, та, что пришла его убить, и я убила, и при этом люблю, и это правда, чудовищная, невозможная, но правда.

Я не сказала ничего из этого.

Потому что всё это, сказанное сейчас, в эту секунду, когда вокруг него рушится жизнь, а на экране горит то, что собрала я, — всё это прозвучало бы как издевательство. Как последний, самый изощрённый ход в игре, в которой я, по его правде, обыграла его в одну калитку.

Мне нечем было доказать, что я больше не враг.

Потому что единственным доказательством была бы остановленная бомба. А бомбу я остановить не могла. Я три года назад сделала всё, чтобы её нельзя было остановить, — и в этом была вся моя сила, и в этом теперь была вся моя погибель.

Я стояла за стеклом, за которым прошёл весь наш месяц, и смотрела, как человек, которого я люблю, гаснет на моих глазах и считает меня своим палачом.

Он был прав.

Я и была его палачом.

Я просто перестала им быть на месяц позже, чем следовало, — и на целую жизнь раньше, чем смогла это доказать.

Я повернулась и пошла к лифту, мимо его молчащих, испуганных людей.

А за спиной у меня горел, не разгораясь и не потухая, ровным светом экрана, тот день, который я назначила сама.

День пришёл.

Счёт пошёл.

И впервые за десять лет я не хотела знать, чем он кончится.

Глава 21. Игорь. Долг

Я шёл по коридору к кабинету Артёма так, как много лет назад ходил на то, о чём не рассказывают.

Тогда я хотя бы знал, что меня ждёт. Сейчас — нет. Я знал только, что у меня в кармане телефон с тем самым письмом, что Артём прочитал его раньше меня и что после этого разговора между нами либо что-то останется, либо не останется ничего.

Много лет я держу выходы. Я умею войти в любую комнату, заранее зная, где из неё выйду. В эту комнату я входил, не зная выхода. Впервые.

Я постучал и вошёл.

Артём стоял у окна, спиной к двери. На столе перед ним светился монитор — я видел отсюда знакомую первую страницу. Он не обернулся сразу. Я знал эту его манеру: он не оборачивается, когда внутри у него идёт работа, которую нельзя показывать лицом.

— Закрой дверь, — сказал он.

Я закрыл.

— Ты читал, — сказал он. Не вопрос.

— Читал.

— Тогда не буду пересказывать. — Он наконец обернулся. Лицо у него было серое, постаревшее за одно утро. — Я хочу, чтобы ты сказал мне одну вещь, Игорь. И я хочу, чтобы ты сказал правду, потому что вранья я сегодня не переживу. Ты знал, кто она?

Вот оно.

Я мог бы

потянуть. Мог бы спросить «кто», сделать вид, что не понял. У меня в запасе всегда есть три хода. Но я двадцать лет вру по работе и ни разу не соврал по-настоящему важного человеку, который имеет право знать. Артём имел право.

— Знал, — сказал я. — Год с лишним.

Он не закричал. Лучше бы закричал.

Он просто медленно сел в кресло, как садится человек, которому подрубили ноги, и долго смотрел на меня снизу вверх.

— Год, — повторил он. — Ты знал год. Что дочь человека, которого мы с тобой… — он не договорил, он до сих пор не мог это вслух, — что она сидит у меня в холдинге, ходит мимо моего кабинета, работает с моей женой. И молчал.

— Молчал.

— Почему?

Я сказал ему правду. Всю. Я готовил эту правду год с лишним, ношу её в себе, как ношу пулю, которую не вынули, — и вот настало время её достать.

— Я нашёл её случайно, в прошлом ноябре, — сказал я. — Проверял окружение Полины, новый человек, большие доступы, рутина. Открыл документы Климовой в три часа ночи. И увидел фамилию. Гущина.

Он вздрогнул. Фамилию он тоже помнил. Мы оба её помнили — мы просто двадцать лет делали вид, что нет.

— Я должен был доложить тебе в ту же ночь, — сказал я. — По всем правилам. Открытый риск устраняют или докладывают. Я не сделал ни того, ни другого. И знаешь, Артём, я тебе скажу, почему — я сам это понял только сейчас.

Я не доложил, потому что доложить — значило снова открыть пятнадцатый год. Тот, который мы с тобой закрыли. Чисто закрыли — по бумагам. А по совести он не закрылся ни на день, и ты это знаешь, и я знаю. Я двадцать лет хожу с этим. И когда я увидел её фамилию, я понял: вот оно. Пришёл счёт. И что-то во мне — не служба, а то, что под службой, — сказало: не мешай. Ты задолжал этой девочке. Если она пришла за своим — твоё дело не остановить её. Твоё дело — проследить, чтобы с ней самой ничего не случилось по дороге.

— Я не охранял холдинг от неё, — сказал я. — Я охранял её. От нас. Я знал, что рано или поздно это рванёт, и хотел быть рядом, когда рванёт, — чтобы хоть её вытащить. Это всё, что я мог придумать, чтобы остаться человеком.

Артём молчал долго.

— Ты решил за меня, — сказал он наконец. — Ты взял мой грех, мой долг, мою вину — и решил за меня, как мне за них платить. Не спросив. Год.

— Да, — сказал я. — Решил. И если ты меня за это выгонишь — будешь прав. Я бы себя выгнал.

— Я не про выгнать, — сказал он тихо. — Я про то, что ты единственный человек, которому я верил, как себе. И ты год смотрел мне в глаза и молчал о том, что у меня под носом сидит расплата за худшее, что я сделал в жизни.

Мне нечего было ответить. Он был прав. Я выбрал девочку, которую почти не знал, против друга, которому был обязан всем. Я сделал это сознательно. И сделал бы снова.

— Я не жалею, Артём, — сказал я. — Прости. Но не жалею. Если бы я доложил тебе тогда — мы бы её убрали. Тихо, аккуратно, по-нашему. Перевели бы, уволили, нашли бы повод. И пятнадцатый год снова лёг бы под сукно, а она осталась бы одна со своим отцом и своим счётом, и мы бы снова сделали с Гущиными то же, что сделали в первый раз: стёрли неудобное. Я не смог второй раз. Один раз в жизни — смог не стереть.

Поделиться с друзьями: