Северный счёт
Шрифт:
Но я её заметил. Эту ниточку.
Впервые я посмотрел на тихую девочку из-за стекла и подумал не «кто она для меня», а «кто она вообще».
Я налил себе вина и сказал себе: завтра. Завтра, на трезвую голову, я просто из любопытства гляну её документы ещё раз. Не из подозрения. Из той же привычки, по которой я не терплю лишних запятых.
Я не люблю, когда что-то не сходится.
А у меня впервые за все эти счастливые недели что-то не сошлось.
Глава 15. Глеб. Слишком ровно
Я
Она уходила обедать редко — обычно сидела за стеклом весь день, с тем своим термосом, — но в тот день её позвал кто-то по работе, и она ушла на час. Я смотрел через стекло на её пустой стол: ноутбук закрыт, стул задвинут ровно, ничего лишнего, ни одной личной мелочи, как будто там и не сидит живой человек. И поймал себя на том, что пустой стол мне не нравится. Я привык, что она там. За три недели привык так, будто она была там всегда.
Я открыл то, что у меня на неё было. У меня на всех, кто близко, что-нибудь есть — это не паранойя, это профессия.
Я сказал себе, что это не подозрение. Это гигиена. Я проверяю всех, кто близко к делу, — а она была близко к делу так, как давно никто не был близко. Если бы я не проверил человека, который сидит в полуметре от меня и видит то, чего не видят мои десять, я был бы плохим хозяином своему делу. Вот и весь повод. Я в него почти поверил.
Соня Климова. Двадцать пять лет. Петербург. Мать — Климова. Институт. Два года у Северова, до того — пусто.
Я смотрел на это «пусто» и понимал, что именно оно меня всё это время и царапало. Не лицо. Биография.
У живого человека до двадцати трёх лет не бывает пусто. Есть школа, есть подработки, есть глупые юношеские следы, которые человек оставляет, не думая, что их кто-то будет читать. У неё не было ничего. Гладко. Прибрано. Так прибирают за собой только те, кому есть что прибрать.
Я люблю прибранных. Я и сам прибранный. Но своё-то я прибирал руками — и поэтому хорошо знаю, как выглядит чужая работа того же сорта.
Кто-то очень аккуратно сделал так, чтобы Соня Климова начиналась с института.
Я не лез глубоко. Я и не хотел лезть глубоко — что-то во мне сопротивлялось, отговаривало, искало повод закрыть папку и забыть.
Я всегда доверял своему чутью. Чутьё говорило: оставь. Не тяни. Тебе хорошо впервые за десять лет, не ломай это, какая разница, что было у девочки до института, у всех что-то было, у тебя самого вон что было.
И я бы оставил.
Если бы не фамилия матери.
Климова — фамилия матери, это в документах указано прямо: взяла в восемнадцать. Само по себе ничего: люди берут материнскую фамилию по тысяче причин — разводы, обиды, неблагозвучие. Но мой ум, тот самый, который не терпит, когда не сходится, задал простой вопрос, на который я не сумел не ответить.
А какая была отцовская?
Если девочка в восемнадцать сменила отцовскую фамилию на материнскую — значит, отцовская ей чем-то мешала. А я уже знал от неё самой: отец был инженер, честный, и его не стало, когда ей было пятнадцать.
Зачем менять фамилию умершего честного отца, которого любишь?
Только если эта фамилия
стала ядом. Если под ней — что-то, от чего хочется спрятаться. Скандал. Долги. Позор. Дело.Инженер. Честный. Десять лет назад. Фамилия, ставшая ядом.
Я отодвинулся от стола. Мне вдруг стало холодно в моей собственной тёплой конторе.
Я не стал искать дальше в тот день.
Я мог. У меня есть люди, которым я плачу именно за то, чтобы они за час доставали то, на что у других уходит месяц. Один звонок — и я бы к вечеру знал отцовскую фамилию, дело, всё.
Я взял телефон. Нашёл нужный номер. Большим пальцем завис над вызовом — той сотой долей секунды, которую я обычно не замечаю, потому что у меня между «решил» и «сделал» нет зазора, никогда не было.
В этот раз зазор был. Палец стоял над экраном, и я смотрел на него, как на чужой.
Я положил телефон обратно. Экраном вниз.
Я не позвонил.
И вот это, если честно, испугало меня больше всего. Я, который всегда докапывается, всегда закрывает позицию, всегда доводит счёт до точки, — впервые в жизни сознательно не стал доводить. Я закрыл папку. Сказал себе: не сегодня.
Я понимал почему. Я просто не хотел себе в этом признаваться.
Я не искал дальше, потому что боялся найти.
Боялся, что отцовская фамилия окажется такой, что я её узнаю. Что честный инженер, которого не стало десять лет назад, окажется не чужим честным инженером, а тем самым, который… нет. Я даже мысль не дал себе додумать. Я её обрубил, как обрубаю всё, что мешает.
Я умею не думать о том, о чём не хочу думать. Это очень полезный навык. Я отвернул мысль про две тысячи пятнадцатый, как отворачивают лицо от яркого света, и она послушно ушла обратно в темноту, где я держу всё, что мне неудобно.
Соня вернулась с обеда в четырнадцать ноль ноль. Села за стекло. Подняла на меня глаза, чуть кивнула — буднично, по-нашему.
И я улыбнулся ей в ответ и сделал вид, что не сидел только что над её жизнью, как над чужим запутанным чертежом, в котором одна линия ведёт прямо ко мне.
Вечером она осталась, как оставалась теперь почти всегда.
Десять человек разошлись, погасли лампы, остались две, за окном опять валил снег. Мы работали, потом перестали, потом она сварила свой неправильный чай — кулерным кипятком, мне назло, и я опять смолчал, — и всё было как всегда. Почти. Почти. Потому что я теперь смотрел на неё иначе. Не холоднее. Внимательнее. Я смотрел на неё и искал в её лице того честного инженера, которого не видел никогда, но который вдруг встал между нами, невидимый, и сел третьим за наш стол.
Я искал и не находил. Лицо новое. А заусенец — старый.
— Вы сегодня странный, — сказала она вдруг, не отрываясь от чашки. Она замечает всё, я давно понял. Её невозможно обмануть в мелочах, она читает меня почти так же, как я читаю всех. — Что-то случилось?
Вот тут я мог спросить.
«Соня, как была фамилия твоего отца?» Один вопрос. Она бы ответила или не ответила, но по тому, КАК она бы не ответила, я бы понял всё. Я умею читать молчание.