ЖАНРЫ

Шрифт:

Я бы увидела, как меняется его лицо. Я бы увидела, как до него доходит. Я десять лет хотела увидеть именно это лицо.

Я молчала.

Молчала, потому что — и вот тут мне стало по-настоящему страшно — я уже не была уверена, что хочу это увидеть. Что-то во мне за эти недели сломалось не в ту сторону. Я больше не хотела ломать его. Я хотела… я даже не знаю, что я хотела. Чтобы пятнадцатого года не было. Чтобы мы оба были просто двое одиноких людей в две лампы, без счёта, без папы, без письма, которое уходит само.

Но пятнадцатый год был. И стереть его нельзя — ни ему, ни мне.

И

я поняла главное, ради чего, наверное, этот вечер и случился.

Я не могу его ненавидеть. Его невозможно ненавидеть чисто, потому что он не злодей — он слепой. Он не убивал моего отца с наслаждением. Он его даже не заметил. А слепого ненавидеть нельзя, можно только горевать, что он слеп.

И я не могу его простить. Потому что простить можно того, кто понял, что сделал. А он не понял. Он сидит передо мной, открытый, искренний, доверившийся, — и не знает, что только что во второй раз убил человека, которого я люблю больше всех на свете.

Между «не могу ненавидеть» и «не могу простить» нет места, где можно стоять.

А я стою.

За окном начали бить куранты.

Город под нами вспыхнул — салюты, со всех сторон, беззвучные за толстым стеклом, как огни в немом кино. Новый год. Время, когда все подводят итоги и загадывают, чтобы дальше было лучше.

Он поднял бокал. Посмотрел на меня — тепло, без брони, тот живой человек, которого, кроме меня, не видит никто.

— За что выпьем? — спросил он.

Я смотрела на него сквозь беззвучные салюты и думала: за то, чтобы я сегодня не сказала тебе того, что подняла к горлу. За то, чтобы тот день, который я назначила сама, никогда не наступал. За то, чтобы я придумала, как жить между двумя «не могу». За папу, которого здесь нет. За нас, которых не будет.

— За то, чтобы счёт сошёлся, — сказала я.

Это была единственная правда, которую мы могли выпить вдвоём. Он понял её как свою — про троих, про этажи. Я выпила за свою.

Мы чокнулись.

Он не знал, что мы пьём за разные вещи. Он вообще много чего не знал.

Я уехала под утро.

Дома я не стала смывать ничего — на мне нечего было смывать, я приехала к нему собой. Я села на пол у кровати, как сидела в пятнадцать, в шестнадцать, во все эти годы, и впервые за очень долгое время заплакала — тихо, зло, без всякого толку.

Не от того, что он сделал.

От того, что он не помнит, что сделал. От того, что папу можно стереть так чисто, что стерший даже кается — честно, до дна — за всё на свете, кроме него. От того, что я сижу и реву по человеку, которого этот мужчина час назад так и не вспомнил, хоть и вывернул передо мной всю свою совесть наизнанку, — и всё равно хочу к нему обратно, в две лампы, под беззвучные салюты.

Потом я встала. Умылась. Постояла в темноте у окна, за которым ещё догорали чужие салюты.

И сказала себе «ещё не сейчас».

Не письму — письму всё равно, оно знает свой день и без меня, его не отозвать. Себе. И в этот раз я не смогла объяснить себе, что вообще значат эти слова. Раньше они значили «потерпи, он заплатит». Кого я щажу теперь? Его — за то, что слеп? Себя — за то, что меня тянет к слепому? Папу — которому уже всё равно?

Я просто сказала «ещё не сейчас» — в пустоту, в первое утро

нового года — и легла.

Новый год. Десятый без папы. Первый — с человеком, который его убил и не знает об этом.

Счёт не сошёлся. Счёт запутался так, как не запутывался ещё никогда.

Глава 12. Чужие руки

Это случилось в обычный вторник, в начале января, из-за чертежа.

Не схема. Чертеж. И этим словом я назвала всё, что могло бы быть красивым и точным. От папы. Мы стояли над ним вдвоём, когда офис уже опустел, затянувшись после семи. Я что-то показывала, он наклонился, чтобы видеть, и так мы оказались плечом к плечу, головой к голове, над одним листом. Листом, который стал искоркой.

Мне нужно записать это честно: ничего не происходило. Мы работали. Его палец указал на строку, мой — на ту же. Наши руки оказались рядом на бумаге, его — в сантиметре от моей, и я почувствовала жар его кожи. И всё.

Этого «и всё» оказалось достаточно, чтобы взорвать всё.

Я не принимала решения. Важно сказать это. Всю жизнь я только и делала, что принимала решения, считала, выбирала, просчитывала каждый шаг. А здесь… не было шага. Не было «я решаю быть с ним». Ничего из головы.

Было тело. Тело, которое я десять лет держала на цепи. И которое в эту секунду её порвало.

Я повернула голову. Он уже смотрел на меня — близко, в упор. В его глазах не было ничего от того холодного человека, которого боятся десять его сотрудников. Я подняла руку — не для чертежа. Просто так. И коснулась его лица.

Я никогда в жизни первой не касалась мужчины. Я вообще мало кого касалась. Не было времени, смелости, или, как я думала, потребности. Я знала своё тело только сама, в темноте, быстро, по-деловому — как инструмент для снятия напряжения, чтобы не мешал работать. Чужих рук я не знала. До двадцати пяти лет я не знала, что бывает, когда тебя касается кто-то другой.

Он накрыл мою руку своей. И этого простого, тёплого, чужого прикосновения хватило, чтобы взорвать всё, что я строила десять лет.

— Соня, — выдохнул он. Тихо. С вопросом.

Я не сказала «не сейчас».

Впервые за всё время я не сказала «не сейчас».

Я притянула его к себе сама.

Я помню, как задохнулась от того, какие у него руки. Большие, тёплые, уверенные — они легли мне на талию, на спину, на шею. И каждое место, которого он касался, вспыхивало так, будто там никогда раньше не было кожи, а кожа появлялась только сейчас, под его ладонью, раскрываясь навстречу.

Всю жизнь я думала, что знаю своё тело. Я не знала ничего. Я знала бледную, деловую тень того, что оно умеет, — а он за несколько минут показал мне, что внутри меня всё это время жил целый язык, на котором я ни разу не говорила.

Чужие ладони на коже — это совсем, совсем не то, что свои. Я мяла в кулаках его рубашку, я тянулась к нему вся, бесстыдно, жадно, как тянется к воде то, что десять лет держали в сухом; моё тело откликалось так, будто только этого и ждало все двадцать пять лет, пока я говорила ему «потом, потом, сначала дело». Я слышала собственное дыхание — рваное, чужое, не моё — и не узнавала его, и мне было всё равно.

Поделиться с друзьями: