Мышь!
Шрифт:
Мимо проплывали редкие прохожие, и она провожала их пустым, невидящим взглядом. По походке и мутному силуэту она узнала только одного человека. Мимо прошёл дядя Миша, поддерживая под локоть свою мать. Прежде чем скрыться в подъезде он бросил на Леру усталый и полный мучений взгляд, и слегка кивнул ей, будто понимал, насколько ей паршиво и больно сейчас.
Она снова уставилась в одну точку, но через какое-то время хлопнула подъездная дверь. Дядя Миша, снова появился в поле зрения, в зубах у него была зажата незажжённая сигарета. Он тревожно потоптался у входа, близоруко щурясь на свет, затем чиркнул спичкой, затянулся и, словно приняв решение, похромал в её сторону. Лера не шелохнулась, даже когда он грузно, со сдавленным вздохом,
— Случилось чего? — спросил он. — Ты чего тут одна?
Лера только вздохнула. Медленно и безжизненно. Она открыла рот, чтобы соврать привычное «всё нормально», но слова застряли в горле. Да и зачем врать? Какая разница? Она так и не смогла сформулировать ответ, лишь мотнула головой, глядя прямо перед собой.
Он не настаивал, сидел и курил, пока сигарета не начала подходить к концу. Достал мятую пачку, выудил ещё одну, прикурил от первой. Они молча сидели и смотрели, как во двор, хрустя ледяной коркой, заезжает скорая без мигалок, без сирены. Из машины неторопливо вышла косолапая, полноватая медсестра с опухшим, неулыбчивым лицом, достала с переднего сиденья чемоданчик и скрылась в одном из подъездов.
Дядя Миша докурил, тревожно посмотрел на скорую, бросил бычок в снег и тяжело поднялся. Он уходил, и Лера вдруг поняла, насколько страшно ей сейчас было б снова остаться одной. Она попыталась заставить себя сказать хоть что-то, но это были не слова, а какое-то болезненное мычание, брошенное ему в спину.
Он остановился, и она продолжила. Это было не связное повествование, а поток сознания — заикающееся блеянье вперемешку с судорожными всхлипами. Она рассказала всё. Про папу, который уехал и пропал. Про мать, которая снова страшно запила и связалась с Эдиком. Про переезд в эту проклятую Москву, которая оказалась совсем не такой, как она представляла. Про то, как её невзлюбили в школе, как били, как унижали, вымогали деньги. Про Костю, который сначала был единственным светлым пятном, а потом предал её, сделал посмешищем. Про ночёвку в подвале, когда пьяный Эдик ломился в дверь. Про красную туфельку, которую она там видела. Про то, как ей никто не поверил, как её назвали наркоманкой и воровкой. И про то, что она больше не может. Не может дышать, не может вставать по утрам, не может видеть эти лица, эти стены, эту серую, равнодушную Москву. Что если она пропадёт, никто даже не заметит. Мать не сразу схватится, а когда схватится — вздохнёт с облегчением.
Она выплеснула всё это в пространство, и с каждым словом ей становилось чуть легче, словно она сбрасывала с себя невидимые гири. Когда она замолчала, обессиленная, он долго молчал. Потом выбросил сигарету и спросил голосом, в котором появилась какая-то новая, странная интонация:
— Туфельку, говоришь, видала? В подвале? Думаешь, этой девочки? Пропавшей?
Лера покивала, утирая слёзы рукавом.
— А покажешь, где видала?
— Зачем? — шмыгнула носом Лера. Внутри у неё что-то слабо встрепенулось, то ли надежда, то ли беспокойство.
— Я ж милиционер, надо разобраться, — важно сказал дядя Миша, и его лицо стало строгим. — Ну? Покажешь?
Лера вздохнула. Ей не хотелось снова идти в подвал. Снова позориться, снова выглядеть сумасшедшей, снова натыкаться на стену неверия. Но отказать дяде Мише было как-то не вежливо, он её послушал и был к ней добр, и внимателен, да и вообще инвалид, разве можно так? Она собрала последние силы, встала, и пошла к своему подъезду, не оборачиваясь.
Он хромал и вздыхал сзади, пока они не дошли. Лера остановилась у облупленной железной двери, потянула за ручку, и когда дядя Миша приблизился, заметила, как он оглянулся по сторонам — быстро, цепко, словно они творили что-то незаконное. Этот взгляд ей был слишком знаком. Она сама так смотрела, когда пряталась тут.
— Осторожнее, тут лестница плохая, — предупредила она, первой спускаясь в темноту, и задерживая дыхание, чтоб не втянуть запах мусорных
баков.— Ага, — буркнул дядя Миша, осторожно ступая следом. — А ты ещё кого-то сюда водила?
— Нет, — соврала Лера. — Никто не захотел идти.
— Понимаю, — его дыхание было тяжёлым и болезненным. — Мама, у тебя запила? Трудно тебе, наверное…
— Угу.
Они спустились вниз, и Лера, достав из сумки фонарик, попыталась включить его. Лампочка загорелась тусклым, умирающим светом, стекло изнутри запотело от попавшего снега. Она повела лучом по бетонным перегородкам, по ржавым трубам, по углам, заваленным мусором. Свет был слабым, едва разгоняющим подвальную тьму, которая, казалось, сгущалась вокруг них, дышала, шевелилась.
— Где-то тут была, — пробормотала она, водя лучом из стороны в сторону и пытаясь посмотреть под трубами.
— И правда, где-то тут должна быть, — как-то странно, эхом, ответил дядя Миша.
Внезапно он нервно вздохнул, дёрнул головой, хрустнул шеей. Лера обернулась. Дядя Миша засопел ещё тяжелее, расстегнул молнию на куртке, сорвал её с себя и бережно повесил на трубу.
Что-то в нём изменилось.
Глаза. Они стали мёртвыми, пустыми и одновременно лихорадочно блестящими, как осколки бутылочного стекла. Он как-то по-новому горбился, напрягся весь, словно боролся с чем-то внутри себя, и вдруг придвинулся к ней, навис всей своей массой.
— П-показалось, видимо, — сглотнув, тихо сказала Лера. Сердце боязливо сжалось, а потом забилось часто-часто, отдаваясь в висках. Ей вдруг захотелось уйти, немедленно, и она, услышав этот внутренний крик, ничего не говоря, пошла к выходу.
— Не показалось, — он преградил ей путь, и голос у него тоже был уже другой: холодный, тягучий, смакующий каждое слово. — Ты наблюдательная. Даже слишком. Хорошо, что рассказала. А туфельку я потом и сам поищу.
***
Время замедляется.
Оно вязкое, как смола. И в этой смоле она тонет.
Громадная ладонь снова сверкает перед глазами.
Она жмурится, и этот новый удар отбрасывает её и опрокидывает на спину. Слышно, как внутри хрустят кости, очень больно, и она не может вдохнуть.
Он оказывается сверху, вдавливает её в холодную землю и острые камни. Эта его ручища обхватывает сразу обе её тонкие ручки, вытягивает их за голову, прижимает к земле. Его лицо совсем близко. Дыхание его — рваное, глубокое, похожее на клокотание или рычание зверя. А сама вдохнуть не может. Задыхается.
— Дядь Миш… вы… вы чего… — доноситься её дрожащий, едва слышимый шёпот, слёзы начинают течь из глаз.
— Ч-ш-ш, — говорит он почти ласково. — Не кричи. Не люблю, когда кричат. Ты же не хочешь, чтобы я делал тебе больно? Будешь тихой — всё быстро кончится.
Новой волной накатывает ужас. Такой, которого она ещё не испытывала, даже в этой новой Московской жизни. Его свободная рука уже где-то внизу. Словно огромный паук бегает по её бёдрам и коленям. Изучает. Ищёт место куда ужалить.
— Дядь Миш… вы чего… не надо, пожалуйста… отпустите… — вырывается у неё, и она сама пугается своего голоса — такого тонкого, жалкого, мышиного, надрывающегося от страха.
Он её не слушает, делает что-то с её телом, ей неприятно, и она просто тонет в этом ужасе, как в чёрной воде из сна.
— Отпустите, дядь Миш, я никому не скажу…
— Конечно, не скажешь, — усмехается он.
Его рука поднимается выше, он зажимает ей рот и нос одновременно. Она вырывается, но он так силён, что ничего и не может выйти. Лёгкие жжёт, перед глазами плывут тёмные круги. Она дёргается под ним, но это всё равно, что биться о скалу. Его дыхание лёгкое и ровное, совсем не такое как когда он спускался с ней. Он просто смотрит, внимательно и безучастно, как она задыхается, словно по телевизору идут новости или читает газету. Не моргает, не напрягается, не боится. Только нездорово блестят его пустые глаза. В них ничего нет.