Виллет
Шрифт:
Порой месье Эммануэль сидел нахмурившись, выпятив губу, и наблюдал за каким-нибудь моим занятием, не имевшим столько недостатков, сколько ему хотелось, ибо он любил, когда у меня что-то не получалось: скопление ошибок было для него таким же сладким, как горсть засахаренных орехов. В такие минуты я часто думала, что он похож на Наполеона Бонапарта. Да и сейчас так думаю. Великого императора он напоминал бесстыдным пренебрежением, великодушием и благородством. Месье Поль мог поссориться с двумя десятками ученых дам, без зазрения совести выстроить целую систему мелких препирательств и обвинений с представителями столичного светского круга, при этом ничуть не беспокоясь о потере достоинства. Он отправил бы в ссылку полсотни мадам де Сталь [280] , если бы те обидели, оскорбили, в чем-то превзошли его или просто осмелились противоречить.
280
Сталь
Хорошо помню бурный эпизод с некой мадам Панаш – дамой, временно нанятой мадам Бек для преподавания истории. Она была умна, то есть много знала и обладала способностью представить свои знания в самом выгодном свете, к тому же отличалась бойким владением речью и безграничной уверенностью в себе. Внешность мадам Панаш вовсе не страдала от отсутствия преимуществ. Полагаю, многие назвали бы ее впечатляющей женщиной. И все же в пышных прелестях, как и в шумном демонстративном присутствии, было что-то такое, с чем тонкий, капризный вкус месье Поля смириться не мог. Отзывавшийся эхом звук трубного голоса приводил его в состояние странной тревоги. Демонстративно свободная, раскованная походка – почти танец – нередко заставляла поспешно собрать бумаги и моментально ретироваться.
Однажды он со злым умыслом решил явиться на урок новой учительницы без приглашения. Быстро, как молния, он проник в суть метода преподавания и, решив, что система далека от идеала, не затрудняя себя ни церемониями, ни вежливостью, немедленно указал на те моменты, которые определил как ошибки. Не знаю, ожидал ли профессор покорности и внимания, однако встретил яростное сопротивление, приправленное суровым выговором за бесцеремонное вмешательство.
Вместо того чтобы с достоинством удалиться, пока не поздно, месье Поль бросил перчатку, а воинственная, словно Пентесилея, мадам Панаш немедленно приняла вызов и, щелкнув пальцами перед носом обидчика, обрушила на него шквал гневных измышлений. Если месье Эммануэль считался образцом красноречия, то мадам Панаш превзошла бы любого в способности говорить без перерыва, не давая собеседнику и слова вставить. Последовало непримиримое противостояние. Вместо того чтобы посмеяться в рукав над больным честолюбием и шумной самоуверенностью соперницы, профессор всерьез ее возненавидел, почтил искренней яростью и принялся мстительно, непримиримо преследовать, отказавшись от спокойного сна, регулярного приема пищи и даже любимой сигары до тех пор, пока не выжил из школы. Да, месье Поль Эммануэль победил, однако не могу утверждать, что лавровый венок этой победы достойно украсил темные, коротко остриженные волосы. Однажды я отважилась намекнуть на сомнительное обстоятельство, и, к моему великому удивлению, он признал мою правоту, но добавил, что, столкнувшись на жизненном пути с представительницей грубого, надменного племени (а именно такой особой и была мадам Панаш), он терял контроль над собственными страстями: невыразимое и непримиримое отвращение толкало к войне до победного конца, к битве на уничтожение.
Три месяца спустя, узнав, что из-за отсутствия работы поверженная противница столкнулась с серьезными трудностями и находится на грани отчаяния, профессор забыл о недавней ненависти и, в равной степени настойчивый как в мести, так и в стремлении вершить добро, перевернул небо и землю, но нашел ей место. Мадам Панаш явилась, чтобы поблагодарить профессора, однако прежний голос (слишком громкий), прежняя манера (слишком напористая) подействовали таким образом, что уже спустя десять минут он встал, сухо поклонился и в нервном раздражении покинул комнату.
Если продолжить смелое сравнение, то в любви к власти, в неумеренном стремлении к превосходству месье Эммануэль также напоминал Бонапарта. Этому человеку не всегда следовало безропотно подчиняться, а порой просто необходимо было противостоять, причем в самом прямом смысле: стоять перед ним навытяжку и, глядя в глаза, четко проговаривать, что его требования выходят за рамки разумного, а абсолютизм граничит с тиранией.
Проблески, первые ростки появившегося на его горизонте и под его руководством таланта странным образом возбуждали и даже тревожили месье Поля. Не спеша поддерживать, он хмуро наблюдал за развитием и продвижением нового существа, возможно, даже говорил мысленно: «Продолжай, если хватит сил», – однако не помогал рождению.
И даже когда боль и муки борьбы за жизнь победно заканчивались, когда первое дыхание поддерживало сердце, когда легкие успешно расширялись и сокращались, когда глаза наполнялись светом, он не предлагал заботы и поддержки.
«Докажи свою истинность, и тогда жди от меня внимания» – таков был его девиз. Но до чего же трудным становилось доказательство! Каких только колючек, шипов, острых камней не разбрасывал он на пути не привыкших к грубой тропинке ног! А потом без капли сочувствия наблюдал за тяжким
процессом преодоления препятствий, равнодушно шел по кровавым следам, мрачно, с полицейской дотошностью выслеживая израненного пилигрима. Когда же наконец позволял отдохнуть, прежде чем сон сомкнет веки, безжалостно удерживал их пальцами, чтобы сквозь зрачки заглянуть в сознание в поисках тщеславия, гордости или лжи в любой, пусть даже самой тонкой форме. Если же позволял новобранцу уснуть, то лишь на миг, а потом внезапно будил, чтобы вызвать на новое испытание, и отправлял спотыкающегося от усталости новичка в утомительный путь: испытывал его нрав, благоразумие, здоровье. И только когда все самые сложные испытания были пройдены, а самые опасные яды закалили организм и дали иммунитет, профессор признавал подлинность таланта и, по-прежнему в угрюмом молчании, ставил на нем глубокое клеймо одобрения.Все эти бедствия я в полной мере испытала на себе.
До того самого дня, на котором заканчивается последняя глава, месье Поль не был моим учителем и не давал мне уроков, однако примерно в это время, случайно услышав признание в невежестве в одной из отраслей образования (кажется, в арифметике), которое, как он справедливо заметил, опозорило бы ученика благотворительной школы, профессор взял меня в свои крепкие руки, подверг экзаменовке, обнаружил полную несостоятельность, дал учебники и определил задание.
За дело он взялся с удовольствием и с нескрываемым энтузиазмом; даже снисходительно заявил, что я bonne et pas trop faible [281] , иными словами, настроена положительно и не окончательно лишена мыслительных способностей, но в силу, как он полагал, неблагоприятных обстоятельств, нахожусь на «плачевно низком уровне умственного развития».
В начале занятий я действительно отличалась сверхъестественной глупостью. Даже на этапе общего ознакомления не могла проявить хотя бы среднюю сообразительность. Переход к каждой новой странице познания давался с невероятным трудом.
281
Хорошая и не слишком слабая (фр.).
Пока продолжался этот переход, месье Поль оставался очень добрым, очень понимающим, очень терпеливым наставником: видел, какую острую боль, какое жестокое унижение я испытываю из-за собственной беспомощности. Трудно подобрать слова, чтобы описать его мягкость и снисходительность. Когда к моим глазам подступали слезы стыда, его глаза увлажнялись слезами сочувствия. Несмотря на усталость, он посвящал мне едва ли не половину свободного времени, однако потом произошла странная метаморфоза.
Едва холодный, тяжелый рассвет начал перерастать в ясный день, едва природные способности освободились от пут замкнутости и стеснительности, едва пришло время энергии и свершений, едва я добровольно начала вдвое, втрое, а то и вчетверо превышать установленную норму упражнений, наивно желая порадовать наставника, все сразу изменилось. Доброта превратилась в строгость. Лучи света в глазах стали слепящими вспышками. Профессор раздражался, гневался, властно усмирял излишний пыл. Чем больше я старалась, чем упорнее работала, тем меньше радости доставляла. Немыслимый сарказм озадачивал и оскорблял. Затем пошли в ход едкие измышления относительно «гордости интеллекта». Я услышала смутные угрозы неведомой кары в том случае, если осмелюсь преступить приличную своему полу границу и проявлю предосудительную жажду неженского знания. Увы! Подобной жажды я не испытывала. То, что мне нравилось, доставляло чистое наслаждение усилия и успеха, однако благородное стремление к абстрактной науке, богоподобный порыв к открытию были знакомы лишь редкими вспышками.
И все же презрение месье Эммануэля возбудило желание вкусить запретный плод, несправедливость породила честолюбивые стремления, создала мощный стимул для движения вперед, расправила крылья вдохновения.
Поначалу, пока я не понимала причин враждебности, необъяснимое глумление унижало и обижало, вызывая сердечную боль, однако впоследствии лишь согревало кровь и ускоряло пульс. Какими бы ни казались мои силы – женскими или иными, – их послал Бог, и я решительно не собиралась стыдиться ни единого его дара.
На некоторое время битва приобрела эпический размах. Казалось, я утратила расположение наставника: он обращался со мной странным образом. В один из самых несправедливых моментов даже обвинил в притворстве: будто бы я обманула его, представившись faible [282] – иными словами, некомпетентной, что намеренно скрыла способности, – а потом внезапно заподозрил в самом злостном обмане и невозможном плагиате, утверждая, что мои знания почерпнуты из книг (о которых я даже не слышала, а если бы сумела их достать, то уснула бы над страницами глубоким сном Евтихия).
282
Слабой (фр.).