Виллет
Шрифт:
Мужайся, Люси Сноу! Самоотречение, скромность в потребностях и упорный труд приведут к цели. Не пытайся сетовать на то, что цель слишком эгоистична, мелка и скучна. Добивайся независимости, пока не получишь желанный приз, а вместе с ним право поднять голову. Но неужели не будет в жизни ничего другого: ни настоящего дома, ни ценности большей, чем ты сама, способной рождать нежность и преданность? Ничего такого, что позволило бы сбросить груз эгоизма и с радостью принять благородный труд и жизнь ради кого-то? Полагаю, Люси Сноу, сфера твоего существования не достигнет безупречности полнолуния. С тебя достаточно и фазы серпа. Очень хорошо. Множество тебе подобных находятся не
Итак, вопрос решен окончательно. Надо время от времени смело проверять счета собственной судьбы и честно их оплачивать. Напрасно обманывает себя тот, кто пытается выдать желаемое за действительное и заносит в графу «счастье» то, что на самом деле приносит горе. Назови боль болью, а отчаяние отчаянием. Запиши и то и другое ровными буквами, твердым почерком: так полнее заплатишь долги. Попробуй обмануть: напиши «привилегия» там, где должна числиться «боль», и сразу узнаешь, допустит ли могучий кредитор мошенничество и примет ли фальшивую монету. Предложи самому сильному и самому мрачному из всех Божьих ангелов воду вместо желанной крови. Примет ли он чашу? Нет, даже целое светлое море не сойдет за единственную алую каплю. Я оплатила другой счет.
Остановившись перед Мафусаилом – гигантом и патриархом сада, прислонившись лбом к узловатому стволу и поставив ногу на маленький надгробный камень у корней, я вспомнила похороненное здесь чувство, вспомнила доктора Джона, свою горячую преданность, веру в его совершенство, поклонение безгрешной доброте. Что случилось со странной, неравноценной дружбой – наполовину мраморной, наполовину живой, лишь с одной стороны искренней, а с другой, скорее всего, ироничной?
Умерло ли это чувство? Не знаю. Но было похоронено. Иногда могила казалась преждевременной, словно сквозь щели гроба пробивались живые золотистые волосы.
Не поспешила ли я? Вопрос этот с жестокой остротой вставал всякий раз, когда удавалось случайно поговорить с доктором Джоном. Он по-прежнему смотрел так ласково, так тепло сжимал ладонь, так нежно выговаривал мое имя. Ни один человек на свете не умел произнести «Люси» так же красиво, как Грэхем Бреттон, но я вовремя поняла, что добродушие, сердечность, романтика ни в малейшей степени мне не принадлежали, оставаясь частью его натуры. Это был мед его характера, бальзам щедрой души, который он источал так же свободно, как спелый фрукт награждает сладким нектаром надоедливую пчелу. Доктор Джон распространял вокруг себя обаяние, как цветы – аромат. Разве персик любит пчелу или птицу, которую кормит? Разве роза эглантерия влюблена в воздух?
Доброй ночи, доктор Джон. Вы добры и прекрасны, но мне не принадлежите. Доброй ночи. Да благословит вас Господь!
На этом я завершила размышления, но пожелание доброй ночи неосторожно сорвалось с губ: я услышала их звучание и сразу, совсем близко, уловила эхо.
– Доброй ночи, мадемуазель. Точнее, доброго вечера: солнце едва зашло. Надеюсь, хорошо спали?
Я вздрогнула, но тут же успокоилась, узнав и голос, и говорившего.
– Спала, месье? Но когда? Где?
– Похоже, вы перепутали день с ночью, а стол с подушкой. Довольно неуютное спальное место, не так ли?
– Кто-то сделал его вполне приемлемым. Как я теперь понимаю, это невидимое, щедрое на дары существо, которое навещает стол, вспомнило обо мне. Не важно, как
я уснула: главное, что проснулась на мягкой подушке и в тепле.– Согрелись?
– Еще бы! Ждете благодарности?
– Пока спали, вы казались очень усталой, бледной и одинокой. Скучаете по дому?
– Чтобы скучать по чему-то, это необходимо иметь.
– Значит, вам нужен заботливый друг, как никому другому. Вам жизненно необходима твердая рука: контроль, руководство и ограничение.
Идея ограничения никогда не покидала сознание месье Поля. Даже самое привычное подчинение не избавило бы от нее. Ну и пусть. Разве это что-то значило? Я слушала и не утруждала себя попытками проявить покорность. Если бы не оставила повода для ограничения, ему нечем было бы заняться.
– За вами следует присматривать, вас следует охранять, – продолжил профессор. – Хорошо, что я это понимаю и стараюсь по мере сил исполнять обе миссии. Постоянно наблюдаю за вами, да и за всеми остальными тоже. Чаще и пристальнее, чем кажется. Видите вон то светящееся окно? – Он показал на решетчатую раму в одном из жилых корпусов коллежа. – Эту комнату я снял якобы для занятий, а на самом деле в качестве наблюдательного пункта. Там подолгу сижу и читаю: таков мой обычай, мой вкус. Книга моя – этот сад. Содержание – человеческая натура, причем женская. Всех знаю наизусть: вас, парижанку Сен-Пьер, даже кузину Бек.
– Это нехорошо, месье.
– Нехорошо? По чьим меркам? Неужели какая-то из догм Кальвина или Лютера осуждает подобное внимание? Только мне-то что? Я не протестант. Мой богатый отец (да, я родился в богатой семье, хоть мне и довелось познать бедность и целый год в Риме жить на чердаке, довольствуясь куском хлеба) был добрым католиком, а учителем для меня выбрал священника-иезуита. Хорошо помню мудрые уроки. Великий боже! К каким только открытиям они не привели меня!
– Открытия, достигнутые нечестными методами, не могут считаться достоверными.
– Пуританка! И все же поясню, как работает моя система. Вы ведь знаете мадемуазель Сен-Пьер?
– Немного.
Профессор рассмеялся.
– Верно говорите: «немного», – зато я знаю ее как свои пять пальцев. В этом и заключается разница. Она старалась мне понравиться: ухаживала, льстила, притворялась пушистой кошечкой с бархатными лапками. Увы, не могу устоять перед женской лестью – вопреки разуму. Она никогда не отличалась красотой, но поначалу умела казаться молодой, подобно соотечественницам владела искусством одеваться, к тому же ей была свойственна светская уверенность и холодность, избавлявшая меня от смущения.
– Вы способны смущаться? Ни за что не поверю.
– Мадемуазель, вы плохо меня знаете. Смущаюсь, и еще как: ни дать ни взять маленькая пансионерка. В моем характере таятся неисчерпаемые запасы скромности и застенчивости.
– Никогда не замечала, месье.
– И тем не менее это так.
– Но, месье, я не раз наблюдала за вами в разных ситуациях: на трибуне, за кафедрой, перед знатными и даже коронованными особами, – и всегда вы держались с той же свободой, что и в классе, во время урока в третьем отделении.
– Мадемуазель, знатность и корона не тревожат моей застенчивости, а на сцене и на трибуне чувствую себя великолепно и дышу свободно, и все же, все же… В общем, существует чувство, активное вот в этот самый момент. Презираю его воздействие. Если бы я мог жениться (о чем даже не думаю, так что можете избавить себя от любых презрительных предположений на этот счет) и счел необходимым спросить леди, готова ли она увидеть во мне будущего мужа, тогда сразу стало бы ясно, что я именно таков: скромен и застенчив.