Призовая лошадь
Шрифт:
Мы вышли из вагончика и двинулись к волнорезам. Оклендский мост. Его четкая металлическая конструкция вынырнула из-за угла на фоне голубой глади залива. В золотистом сиянии утра дома принимают графическую отчетливость старинных эстампов. Перед входом в отель стоит молчаливая группа филиппинцев, низкорослых, коренастых, одетых в спортивные куртки, которые доходят им почти до колен; на головах огромные широкополые шляпы, украшенные перьями. Напротив «Ла Чина Поблана» собрались мексиканцы. Толстые, смуглые, в рубашках, заправленных в брюки; они беседуют вполголоса. По другую сторону улицы, возле магазина, собираются итальянцы: пять или шесть стариков, одетых в черное; пиджаки кургузые, без галстуков, во рту сигара или трубка, все яростно жестикулируют, в глазах озорные искорки.
Норма без умолку болтала, перескакивая с предмета на предмет. Не нравилось мне одно: какого черта далась ей Мерседес. Что общего было у нее с богемным мирком, в котором обреталась Норма со своим Веласкесом? Норма старалась выпытать причину моей застенчивости и явно хотела подбить меня на действия более решительные. А я-то хорошо знал, что Мерседес никому не позволяет никаких вольностей. Я виделся с ней всякий день и очень часто в ее комнате. После обеда я провожал ее на репетиции, где мог вволю любоваться ее соблазнительным телом, затянутым в
— Боже! Ну и скотина же я!
Веласкес и Норма с удивлением взглянули на меня. Разве причина не в нелепой, почти неприличной моей застенчивости? А вдруг мое поведение она истолковывает превратно? Однако самая мысль сделать Норму и Веласкеса моими наперсниками была мне глубоко отвратительна. Но как я ни старался, избежать этого все же не удалось. После долгих отнекиваний и увертливых восклицаний пришлось-таки излить душу. Конечно, Норма не из тех, кто ниспослан помочь мне. Доверия Мерседес ей никогда не снискать, а уж воздействия на нее — и подавно. Мне больно было думать, что в моменты даже откровенной нежности между нами — что случалось нередко — она могла пренебречь мною и предпочесть других. Возможно, я был для нее лишь приятным собеседником, милым, но бесплотным другом на случай чувствительного и романтического настроения, а те, другие, или тот, другой, на случай более…
— Будь проклята!..
— Кто? Я?
— Что вы, Норма!
— Как может он тебя ругать, если едва тебя знает?
— Будьте мужчиной, — сказала Норма, отводя глаза, — признайтесь ей в любви, а главное — обнимите покрепче.
— Не обращай внимания, она пьяным-пьяна, — сказал Веласкес, видя мое негодование.
Они повели меня в «Бурлеск». Этот воскресный вечер мне запомнился.
Холл был пуст. Какой-то лысый, неказистый толстяк, одетый в синий костюм в полоску, зазывал прохожих; глотая слюну, он выкрикивал:
— Girls, girls, girls![17]
Его глаза едва угадывались за толстыми стеклами очков, под нависшими над ними лохматыми крашеными бровями. Веласкес взял билеты. Лицо кассирши при ярком солнечном свете походило на маску, размалеванную малярной кистью, или на кусок белого холста, заляпанный томатными пятнами. Мы прошли по подобию стеклянной галереи, где красовались в соблазнительных позах артистки. Толстяк отобрал у нас билеты, и мы вошли. Зал представлял собой огромный темный подвал. В холодном воздухе стоял пронзительный запах дезинфекции. Когда мы вошли, показывали фильм об экспедиции в Африку. Мелькали фигурки негров и негритянок, двигались они какими-то рывками, заглядывая в съемочную камеру и растягивая в улыбке изуродованные кольцами губищи. Лев, слон, дерущиеся крокодилы. Купающаяся гологрудая негритянка. Какой-то профессор, одетый в короткие штаны бойскаута, утирающий пот носовым платком и потом бредущий куда-то. Лента была такой ветхой, что порой просвечивал экран. Когда глаза привыкли к темноте, я осмотрелся вокруг и заметил, что в зале сидит не более десятка человек. Мною овладела неизъяснимая тоска. Я решил, что всевышний покинул меня, и я готов был впасть в полное отчаянье. Веласкес преспокойно поедал жареные маисовые хлопья, а Норма жевала резинку. Запах дезинфекции окутывал зал будто вонючая сырая простыня. Казалось, что мы находимся в гигантском нужнике. Фильм был бесконечным. Я начал было уже ерзать от скуки и досады на себя, как свет вдруг зажегся. Толстяк, стоявший в дверях, взошел на сцену и стал продавать пакетики со сластями. Тот, кто покупал пакет, впридачу получал французский романчик с непристойными картинками. Толстяк долго нес какую-то ахинею, зрителям это обрыдло, и они криками заставили его замолчать. В зале находились трое или четверо китайцев, остальные были американские солдаты и матросы. Когда заиграл оркестр, публики в зале немного подбавилось. Наконец-то начался парад женщин. Казалось, что по мере того как раздевались они, вместе с ними раздевался и зал, в том смысле, хочу я сказать, что со стен глянули наслоения лет: паутина, прилепленные сгустки жевательных резинок. Обрывки занавесей колыхались как гигантская траурная бахрома. Все в этом зале было тленом, разложением, упадком, одной сплошной чудовищной язвой. Прожектора вырывали из тьмы грязные стропила, колонны, лепные украшения, кинжалами вонзались в дряблые телеса танцовщиц, и тогда общая метаморфоза, о которой я говорю, принимала характер зловещей галлюцинации. Противные подробности только усиливали картину тлена и гниения; с наших мест мы ясно различали шрамы после операций аппендицита, кесарева сечения, прыщи, синяки и укусы, которые при ярком свете не могла скрыть никакая пудра. На эстраде, сменяя друг друга, оголялись все новые и новые женщины. Темно-фиолетовый луч терзал сладострастно вибрирующие тела, выклевывая пышущие похотью куски мяса. Это был наворот грудей, лодыжек, бедер и рук, в котором помутневшие и обезумевшие взгляды посетителей шарили, словно в зловещем рве лагеря смерти. Молоденькая девица со стройным красивым телом, поспешно раздевшись, застыла с покаянным видом, слегка раздвинув ноги и изображая крайнее смущение. Из рядов с ревом выскочил какой-то пьяный. Бегом примчался швейцар и грубым окриком привел его в чувство. Густое, давящее вожделение овладело нами. Норма откинулась на спинку стула, касаясь меня и Веласкеса своими бесстыдно выставленными ногами. Веласкес метнул в рот пригоршню маисовых хлопьев и продолжал жевать.
Выходя из зала, я чувствовал себя так, будто мою нравственность подвергли рентгеноскопии; мне вдруг представилось, что все теперь могут увидеть ту грязь, которая скопилась у нас внутри. Веласкес и Норма вышли какими-то подавленными. Мы молча направились в «Эль Ранчо», чтобы повидать Мерседес. Когда мы пришли, я отыскал ее и пригласил танцевать. По тому, как тесно она прижалась ко мне, было видно, что она заметила мое возбужденное состояние. Ей было непривычно, что я держал ее вот так, без нежной почтительности, с единственным желанием ощущать ее тело. До начала выступления оставалось еще несколько часов. С каждым танцем мы становились все молчаливее и сосредоточеннее, сообщая друг другу только трепетный жар наших тел. Видимо, наша пара и в самом деле что-то такое излучала —
это было заметно по устремленным на нас понимающим, почти подзадоривающим взглядам, словно зрители ожидали кульминации, свидетелями которой им уже не быть. Втайне я помышлял о первом страстном поцелуе. Руки мои, обхватившие ее плечи, дрожали. Вдруг случилось нечто неожиданное: в середине танца Мерседес легко отталкивает меня и опрометью бросается навстречу кому-то. Прежде чем я разобрался в том, что происходит, я увидел ее бегущей, увидел, как она берет за руки вошедшего и усаживает его за стол, не обращая на меня ни малейшего внимания. Выглядел я в этот момент, вероятно, весьма глупо. Среди присутствовавших, видевших все это, раздались смешки. Мерседес бросила меня самым грубым и бесцеремонным образом ради другого. Я оторопел. Очнувшись от оцепенения, я направился в бар. Меня догнал Веласкес, опасавшийся, что я устрою скандал. Опасался он зря. Бесцеремонность Мерседес совершенно меня обезоружила, настолько она была неожиданной и жестокой. Оттанцевав свои вечерние номера, Мерседес подошла ко мне и сказала, что сегодня должна будет пойти с одним своим приятелем, с которым условилась уже давно. Сказала она это как ни в чем не бывало, словно речь шла о совершеннейших пустяках. Тем страшнее показались мне ее слова. Я ответил каким-то невнятным бормотанием. Когда они ушли, мною овладела безысходная тоска, и в пьяном чаду, который за этим последовал, я не мог объяснить себе четко, что же в конце концов привело меня к сознанию своего поражения: потерянный ли день, который мы проторчали в «Бурлеске», или позорище, которое я претерпел здесь, в «Эль Ранчо»? Мы пили — Веласкес, Норма, девица, которую пригласил к нашему столику Веласкес, и я. Вскоре моя новая подружка припала ко мне на грудь своим пышным смуглым бюстом; сквозь щекотавшую меня густую шевелюру я ощущал все более близкое и реальное присутствие голой плоти, которую я видел сегодня в «Бурлеске» и которая возбуждала меня, мутила разум. А вместе с ней в сознании возникал унылый, пропахший дезинфекцией холодный пустой зал и, как рыдание, как дикий кошмар, образ Мерседес под руку с ее безликим ухажером.Ковбой с крыши
Сколько времени прошло с тех пор, как я не виделся с Мерседес? Горестное чувство разочарования с каждым днем все росло, подобно тому как в бутылке старого ликера накапливается осадок. Мы с Веласкесом нанялись подручными повара в один из самых прославленных ресторанов района Норт-Бич. Для меня эта кухня явилась настоящей пещерой Сезама. Персонал состоял из трех поваров и одного старика, в обязанности которого входило мытье посуды и прочей кухонной утвари.
Шеф-поваром был техасец двухметрового роста, сутуловатый, рыжеволосый, неуклюжий, как медведь. Имя его было Джек, но все называли его Ковбоем. Взгляд у него был насмешливый и скептический. Он носил очки в тонкой металлической оправе и поварскую шапочку, которая придавала ее владельцу вид театрального персонажа. Говорил он так мало, что при первом знакомстве я счел его немым. Ковбой появлялся на кухне утром, в десять часов; распределял работу — чаще с помощью жестов, — проверял состояние кухни и затем удалялся в укромное местечко на плоской крыше ресторана, где проводил остаток дня за каким-то загадочным занятием. Вторым поваром был итальянец. Звали его Анчове — не знаю, потому ли, что таково было его прозвище, или так его звали на самом деле. Глазки у этого Анчове походили на огромные оливки, подбородок выпирал, походка была до смешного чаплиновская — ступни вывернуты вовне. А вообще был он славным и добродушным парнем. Милостивой судьбе было угодно, чтобы я попал под его начало и сразу же к нему расположился. Третьего повара звали Чарли. Был он маленьким, плотным, белобрысым, с небесно-голубыми улыбчивыми глазами. Пел весь день напролет. Специальностью его были пирожные. Итальянец Анчове советовал мне не водиться с этим парнишкой, поскольку тот уж слишком явно предпочитал мужское общество женскому. Что касается старика, в ведении которого находилась утварь, то про него скажу лишь, что был он глухим и злокозненным, как тысяча чертей. Звали его Джо, и Веласкесу выпало несчастье попасть именно к нему в подручные. Впрочем, виною тут была не только злая судьба. Отчасти виноват был и техасец. В тот день, когда мы впервые вышли на работу, техасец спросил:
— Что ты умеешь делать?
— По части готовки — решительно ничего, — ответил я с полной искренностью.
— Отлично, для начала будешь чистить картошку, нарезать овощи, выдавливать апельсиновый сок и мыть холодильник. Поди представься Анчове, он скажет, чем тебе сейчас заняться.
Затем перевел взгляд на Веласкеса. Дело было, казалось, секундное, но я сразу же смекнул, что Веласкес ему не показался. Его масть? Его толстые щеки? Его застенчивый вид?
— Будешь работать с Джо. Он тебе все расскажет.
Я, проследив взглядом за своим другом, видел, как произошло первое его знакомство с Джо. Старик трудился в помещении, наполненном густым паром, вырывающимся из автоматической мойки. Работа вроде несложная: ставь себе тарелки, чашки и стаканы на движущуюся металлическую решетку, которая въезжала сперва в водяную камеру для мытья, потом в паровую для просушки. Но было там еще одно приспособление: нечто вроде адской машины, куда засовывали ножи, вилки, ложки и другую столовую дребедень. Машина вращалась с помощью электричества с фантастической скоростью. Внутрь засыпался измельченный песок и какие-то порошки, и было необходимо наглухо, со всей тщательностью закрывать ее перед пуском. Малейшая неосторожность — и приспособление могло открыться, используя свой заряд словно бомбу. Мне казалось, что старик нарочно приспособил Веласкеса к этой работе в надежде на несчастный случай, на то, что можно будет позабавиться страхом новичка. Но вскоре старику то ли осточертело держать Веласкеса у себя под боком, то ли вознамерившись опробовать новичка на работе понеприятнее, он перевел его на мойку котлов и кастрюль. Средний размер котла был с сидячую ванну. Чтобы такой отчистить, требовался профессионал, так как из-за своего размера и веса чудовища эти не влезали в мойку, выскакивали оттуда, обдавая мойщика жиром и мыльной пеной. Веласкес пожаловался Ковбою.
— Нашел на что жаловаться, — ответил Ковбой, — а еще такой здоровяк! Ничего, полезно для похудения. Посмотрим, сколько у тебя этих котлов, — прибавил он, подходя с Веласкесом к мойке. — Послушай, несчастный, разве ты не видишь, что сток засорен? Немедленно прочисти его, вон пробка.
— Где?
— Там, на полу.
Как только Веласкес вытащил пробку, помещение заполнилось отвратительным запахом.
— Какая гадость! Чем прочистить?
— Как чем? Руками.
— Руками?
Веласкеса, казалось, вот-вот вывернет наизнанку. Он опустился на четвереньки и принялся выгребать руками сгустки протухшей пищи. Там его и оставили. Через некоторое время я зашел взглянуть на него и увидел, что его передник, штаны, ботинки, руки — словом, весь он был в следах своего трудового подвига.