Присяга
Шрифт:
Он представил, как удивились в хозуправлении, когда помощник заказал для Сомова билет в спальный вагон. Едет поездом? Один? Чудеса! Удивился и министр, и Сомову пришлось кратко, но вполне аргументированно объяснить, почему перед заседанием коллегии ему надо лично побывать на фирме у Еремина. Порешили, что он выедет в ночь под воскресенье, а вернется не позже среды.
В первый раз Сомов ехал по этой железной дороге в сорок пятом, после Победы, когда его, Чикина и Яшку Шеремета направили на преддипломную практику в одно крупное хозяйство.
Перед войной они едва успели закончить второй курс физтеха. В двойном котле под Вязьмой все трое, добровольцы московского
Теперь Чикин в больших чинах, облысел, заважничал. Яшке не повезло, сгорел при катастрофе на полигоне.
А тогда они были вихрастые, озорные, худющие и вечно голодные, как молодые волки.
Поезд, набитый до отказа, шел долго, останавливался у каждого светофора. На станциях еще бегали с чайниками за кипятком. Каждый вокзал что твой Тишинский рынок. На самогон, не торгуясь, меняли любое трофейное барахло. Зато дежурный в красной фуражке был великолепен. Подавая сигналы к отправлению, важно, как пономарь, бил три раза в медный колокол.
Бурлил еще, не вошел в берега взбаламученный всесветной бурей людской океан. Да и что ждало их впереди, там, на берегу? Не знали этого трое отощавших московских студентов. Не знал молоденький, с болячками на губах, слепой лейтенант, ехавший куда-то за Урал в сопровождении забулдыги санитара. Не знала похожая на Марику Рёкк, круглолицая бедовая дивчина с бровями, выщипанными в ниточку.
Ночью, в темноте, потеснившись на багажной полке, она призналась шепотом, что возвращается из Неметчины. Пожалела:
— Ой, хлопчик, гарненький! Не трожь! Не надо, любый! Порченая я, хворая...
С полки его словно ветром сдуло.
Всякие люди встречались в поездах в те первые послевоенные дни, но крохоборов среди них не было. Нет, не было. Уравняло всех, свело в один круг не остывшее еще горе. И было этого горя столько, что казалось, во веки веков не избыть его.
В вагоне хлебом и куревом делились по-братски. Нетрезвые победители щеголяли в новых, по случаю демобилизации, гимнастерках, звенели медалями. Вспарывая финкой консервы, угощали студентов заморской тушенкой, обменивались адресами. И прощались, как с родными.
Когда остались они втроем на перроне с горстью дареных сигарет из эрзац-табака, а поезд под колокольный звон тронулся и вагон — их вагон — проплыл мимо, чувствительный Яшка отвернулся, зашмыгав носом.
Это он, Яшка, чертов очкарик, углядел, что Маргося из них троих выделяет Сомова. Странное у нее было имя. Он прежде не слыхал такого — Маргося...
Поначалу им приходилось частенько наведываться в чертежный архив, стучаться в дверь, обитую жестью.
В комнате, похожей на склеп, без окон, лампочка под потолком едва светила. От массивных шкафов, окрашенных под мореный дуб, словно наносило холодом. А посредине, за пишущей машинкой, прямехонько, как за роялем, сидело существо хрупкое, застенчивое, в гарусной кофточке со следами штопки.
Разговаривала она, почти не подымая глаз. И не поймешь, какого они цвета у нее — то ли серые, то ли зеленые, как у кошки. Грудь плоская, под кофточкой чуть приметны пупырышки. Сама скуластенькая, бледная, с русыми косичками, подвязанными, как два кренделька.
Нет, Сомову она решительно не глянулась. В селе у них на Алтае, под Зыряновском, эту пигалицу и за девку бы не посчитали. Там, ежели девка,
то полушубок на грудях не сходится. Груди выпирают железными гирьками. Захочешь с такой поиграть, побаловать — отмахнет рукой, инда искры из глаз посыплются.Да не больно и поиграешь. Отец, угрюмый кержак, был насчет этого лют. Заметит что не так, дознается — враз хватался за чересседельник. Учил, не жалеючи сил, чалдон рыжебородый, но по-своему, конечно, любил и берег меньшенького. Брал на озера рыбачить, в горные леса.
Выслеживая соболя, забирались под самые белки. Дух захватывало от крутизны, от льдистого блеска. Округло, в снежном малахае, щетинясь кедрачом и хилыми елочками, врубалась в небо Синюха. А чуть пониже вершинка, та, что притулилась к Синюхе, как телок к матке, это Синюшенок.
Боязно, зябко, сеется за воротник ледяная крупа с кедровых лап. Под ногами в ущелье прыгает, ворочает валунами белый от пены и водяного пара поток. На галечном развале манят камушки, горят желтыми и кроваво-красными самоцветами. Красиво, хотя, в сущности, что это было? Обыкновенный полевой шпат с прожилками минералов эпидет-цозитовой группы.
Отец в чиненом кожушке, в сыромятных постолах идет по валунам осторожно, пружинит шаг. Глядит зорко, прищурясь, а волосами зарос, словно леший. Вылитый первопроходец, неистовый искатель Беловодии, земли обетованной. Перебравшись через поток, крестится двумя перстами. Насчет веры отец, правда, не неволил. Хочешь — верь, не хочешь — живи, как знаешь. Однако не озоруй, не марайся в дерьме.
В Москву после десятилетки отпустил неохотно. Как чуял, что не увидятся они больше.
На экзамене в институте Сомов рассказывал о космогонической гипотезе Канта — Лапласа с таким восторгом и буйной фантазией, что экзаменаторы, солидные ученые мужи, кусали губы, сдерживая смех. Но парень рвался к наукам, в столицу приехал из таежной глубинки — а ну как объявился новый Михайло Ломоносов? Его приняли.
Протягивая Сомову папки со старыми проектами, Маргося спросила:
— В Большом театре вы бывали?
Он ответил, разыгрывая из себя пресыщенного московского жителя, что конечно. Еще бы! И на «Пиковой даме», и на этом... Как его? На «Щелкунчике».
— А в Третьяковке?
— Был, — но признался честно: — Всего один раз. До войны.
Маргося тихонько вздохнула. Случившийся при том разговоре Яшка стал выяснять отношения: «Что же это происходит, братцы? Как им, Яшке и Чикину, так папки выдаются без единого слова, только с улыбочками. А как Сомову, так тут вам, пожалуйста, тары-бары, охи-вздохи...» И, возмущенно тряхнув головой в африканских кудряшках, пришел к выводу:
— Ну ты и хват, Димка!
Они веселились вовсю, рослый Чикин с актерски красивым лицом и Яшка, этот языкастый умник и вертиха. Сомов молча посмеивался. Пристрастившись к сладенькому при вольном студенческом житье, он не видел в Маргосе объекта, достойного внимания, но все равно было лестно, что ему отдают предпочтение. Да было ли предпочтение? Было ли?
А может, девчушка затосковала, придавленная бытом и одиночеством, и тут предстали перед ней трое молодых нахалов. Ворвались вихрем с их обычным трепом, шуточками, подначками, а ей почудилось, будто явились пришельцы из непостижимо далекого мира, и захотелось самой, хотя бы на секундочку, хотя бы чужими глазами заглянуть в этот неведомый мир, и потому заговорила она с тем, кто показался ей попроще, кто не подымет на смех, не обидит — этакий рыжеватенький, с улыбочками, крепыш в офицерском кителе без погон и в залатанных, но форсисто спущенных гармошкой хромовых сапогах.