Присяга
Шрифт:
Но неужели за пятнадцать лет службы у старшего сержанта Колодкина не было происшествий, когда решения приходилось принимать в доли секунды, когда седели волосы и стремительно, как накат волны, налетало главное испытание — испытание мужества?
Такие происшествия, к сожалению, были.
В сумерках к старшему сержанту подошел пожилой мужчина и волнуясь сказал, что за углом стоит грузовик, а шофер, видать, пьяный в дым.
Колодкин на мотоцикле ринулся за угол. Машина ГАЗ-51 тронулась с места и стала набирать скорость, выписывая на асфальте замысловатые фигуры.
Поравнявшись с кабиной, старший сержант махнул рукой: глуши мотор! Чубатый парень за рулем скосил глаза, налитые хмельной удалью. Усмехнулся, прибавил
На бешеной скорости Колодкин обогнал грузовик. Выскочил на перекресток, развернул мотоцикл поперек дороги. Горящие фары грузовика ослепили. Надвинулись немигающим зверским оком. Женщина на тротуаре закричала...
— Да, здесь сшибли, — повторил Колодкин, не подымая головы и будто разглядывая под колесами мотоцикла темную воду в радужных разводах.
Некоторое время мы едем молча. Накрапывает дождь. Мелкий, колючий, — словно это и не дождь вовсе, а иголки, летящие в лицо. За моей спиной в багажнике коляски невнятно бормочет рация. Колодкин время от времени останавливается, прибавляет в приемнике громкость. Тогда мы слышим, как такие же ночные патрули переговариваются с «десятым», дежурным оператором городского отдела милиции.
Приглушив голос, Колодкин говорит в микрофон:
— Десятый, десятый... Я — пятнадцатый. У меня все спокойно. Следую к перекидному мосту.
Мост этот, переброшенный через железнодорожные пути, смутно рисуется на фоне ночного неба, осветленного далекими станционными прожекторами. Огибаем длинное приземистое здание, и мотоцикл тряско прыгает по колдобинам. Звучно чавкает грязь, летят из-под колес ошметья, похожие на черных жаб.
А вокруг ни огонька и ни единой живой души. Слышно, как за высоким тесовым забором звякают угрожающе цепи. Собачий лай рвется чуть ли не из-под каждой подворотни.
Колодкин поясняет, что мы на Боровой улице. Тянется она вплоть до городского кладбища, и живет тут немало баптистов.
— Ну это, должно, народ спокойный. Тихий.
Старший сержант повторяет с коротким смешком:
— Тихий... Когда спит. А начнет гулять — вся Сростенская ветка ходуном ходит.
Мотоцикл резко сворачивает в проулок, и я невольно вздыхаю с облегчением. Впереди — половодье огней в окнах многоэтажных домов. И люди. На тротуарах, на автобусной остановке, возле сверкающих витрин гастронома «Север». Здесь подымают новые кварталы семипалатинские «Черемушки», и они неумолимо подступают к Боровой, окружают ее, теснят башенными кранами.
Притормаживаем на асфальтовом пятачке под фонарем. Сию же минуту, точно из-под земли, вырастает у мотоцикла крепенький паренек в кепке. Скользнул бедовыми глазами по незнакомцу в коляске, спросил, не сумев скрыть разочарование:
— Дядь Саш... А я как же? Не с вами?
Колодкин смущенно кашляет в кулак:
— Сегодня походи сам. Подле гастронома.
Паренек отошел, оглядываясь, и я понял, что нечаянно занял чужое место в коляске.
У старшего сержанта в округе добрый десяток добровольных помощников. Александр Лескин с шестой автобазы и Толя Тимошенко с кирпичного завода чаще других сопровождают «дядю Сашу» в патрульных объездах. Чем-то крепко привязал он к себе ребят. Кто знает, может, думает он исподволь о смене? Кому еще доверить службу в рядах часовых порядка, как не этим парням, которые и мотоцикл водить умеют, и приемам самбо обучены, а главное, не раз слышали, как разговаривает с людьми старший сержант Колодкин. Разговаривает по-разному, иногда строго, порой дружески, но всегда искренне, открыто.
Но меня все-таки интересует: чем же закончилось столкновение на том перекрестке?
— Ударило здорово. Память на миг отшибло. Спасибо людям — подняли. Гляжу, вроде руки, ноги на месте. Только нос в лепешку, и в голове шум. Гудит, ровно колокол. Кинулся к мотоциклу. И — понимаете? Глазам не верю. Целехонек! Завелся с полуоборота. Погнал я за той машиной. Сигналю вовсю.
Думаю, может кто из наших услышит. Тут как раз подоспел на мотоцикле Мусатаев Тортай, наш командир. Зажали мы машину с двух сторон. Остановили... Потом ему, шоферу, семь лет дали. Недавно освободился. До срока выпустили. Говорят, хорошо работал. Однако слух есть, вроде его опять к водке шатнуло. Закладывать начал по-старому. Надо бы заглянуть к нему. Поговорить...Колодкин вздохнул, задумался, склонив голову к плечу. Ладони его неразличимо слились с резиновыми рукоятками руля. Без видимого усилия он ведет мотоцикл по слякотной дороге, полосуя узким лучом фары ночную пелену.
Дождь перестал. Верховой ветер гонит тучи, сваливая их за низкий степной горизонт и открывая звездные проруби.
— Десятый, десятый... Я — пятнадцатый. У меня все спокойно.
Несколько минут мы оба ждем, что ответит оператор.
И снова мотоцикл медленно катит по улицам Сростенской ветки, где в домах живут разные люди, и улицы эти разные — кривые, с нелепыми закоулками, глухими тупичками и прямые, как стрелы, с поздними огнями в окнах многоэтажных домов, сплошь поднятых из белого кирпича, который и придает новостройкам города на Иртыше неповторимое своеобразие.
В небе над Сростенской веткой пылает на мачте телецентра огненная гроздь, словно налитая вишневым цветом. И несется сквозь ночь:
— Десятый, десятый. Я — пятнадцатый...
Ее звали Елена
Ее нет среди живых. Она не видела праздничного салюта в ночном майском небе, ее не встречали с цветами на перроне Белорусского вокзала. В июле сорок четвертого года, когда наши войска взламывали оборонительные рубежи на подступах к Восточной Пруссии, она погибла, накрытая разрывом снаряда.
После войны ее прах перенесли в Калининград. На братском кладбище стоит обелиск, на его грани высечено: «Гвардии старшина м/с Елена Борисовна Ковальчук. 1911 — 1944 гг.».
Но память о ней живет. Собираясь на традиционную встречу, о ней вспоминают ветераны 1-й гвардейской Московско-Минской стрелковой дивизии. Ее именем названа улица в Киеве, где жила она до войны, работала мастером в парикмахерской и откуда ушла добровольно на фронт. И помнят о ней десятки мужчин, те, кого спасла она, перевязав на поле боя и вынеся на своих сильных плечах из-под огня.
...Тебя где ранило, товарищ? Под Смоленском? На берегу Нары под Москвой? Или под Оршей, в осеннем сыром мелколесье, буреломно истоптанном самоходками?
Ты помнишь, как по сигналу атаки выпрыгнул из окопа. Низко пригибаясь, побежал. Споткнулся. И падал почему-то долго, как во сне, не чувствуя боли, не ощущая страха, и только тело словно стало чужим, вдавилось мертво в глинистую землю.
Бил короткими очередями тяжелый немецкий пулемет. Где-то близко, отчаянно и дико закричали: «Санитара давай! Братцы!.. Санитара!» Вот тогда ты испугался. Ты тоже хотел закричать, позвать на помощь, но сквозь губы выдувая розовые пузыри, просочился стон. Навалилась тоска, погружая в серую муть, отнимая волю, а над головой ошкуренная пулями качалась и качалась сахарно-белая веточка ольхи... Алюминиевая фляга обожгла рот холодом. Встревоженное, в каплях пота женское лицо склонилось над тобой. Ты узнал ее, санинструктора, видел мельком перед атакой, — это ведь первый твой бой. У нее был застуженный хрипловатый голос. Раздирая с треском бинты, она сказала: «Потерпи, миленький. Потерпи, хороший мой». Ее руки что-то проворно делали с твоим телом. Они были теплыми, эти руки, а ты, беспомощный как ребенок, вдруг вспомнил мать и от жалости к себе, от проснувшейся надежды и от боли почувствовал, что в уголках глаз набухает влага. Словно мешок с песком, она перекатила тебя на разостланную плащ-палатку и проворчала, взявшись за концы брезента: «Ох и тяжеленные эти мужики».