Присяга
Шрифт:
С тех пор Степан не брал в рот хмельного, ни вина, ни пива. Не пил на свадьбе у старшей сестры, ни когда в армию его провожали, ни у матери на поминках, после ее похорон.
У первого светофора стояли долго, ожидая, когда прервется шелестящий автомобильный поток.
Пали ранние сумерки, в окнах зажелтели лампочки, отчего сделалось как-то неспокойно в груди, а на улице словно стало еще холоднее и слякотней. Машины бежали одна за другой, торопились, и казалось, что они живые и каждая со своим норовом, то ужасно деловая, с тремя фарами на переднем бампере, то, словно вертиха, вся в кокетливых наклеечках, но с ободранными и помятыми боками. А люди, как неприкаянные, жались в кучки у переходов и прятали в воротники пальто озябшие лица.
Женщина за рулем подняла
Ох и хороша была она в этом повязанном строго платке, ну чистая отрада! У Степана потеплело на сердце. Вспомнилась почему-то опять деревня и морозная ночь, когда все вокруг белым-бело и тихо так, что в ушах звенит, а снег под валенками поскрипывает капустным листом и с околицы, где молодежь после танцев в клубе затеяла кататься с ледяных горок, доносятся притворно испуганные девичьи голоса.
Степан заулыбался во весь рот, даже подмигнул по-приятельски, как бы выказывая свое сочувствие этой молодой женщине в голубом «уазике», которой приходится работать в субботний день.
Заиграли разноцветные огни. Машины вместе с троллейбусом, точно привязанные, двинулись одной массой, свернули плавно к старому дому с аптекой и замерли на углу перед вторым светофором.
Женщина в кабинке «уазика», нагнувшись, дернула с силой ручной тормоз и только тогда обернулась к Степану. В ее глазах сверкнуло изумление — сверкнуло и сразу же погасло.
Степан слегка опечалился. Он ожидал не этого. Он привык к тому, что люди, глядя в его лицо, усеянное веснушками, словно забрызганное яркой краской, улыбались широко и долго, а девчата, те, что побойчее, даже подбирались к Степановым буйным вихрам, якобы желая проверить, не парик ли это у него, как у известного клоуна Олега Попова.
Автофургон и троллейбус стояли рядом, окно в окно. Степан и женщина за рулем глядели друг на друга словно бы из вагонов двух поездов, которые сошлись случайно на одном полустанке, но через минуту-другую разбегутся их пути-дорожки. И оттого, что эти дорожки непременно разбегутся и разбегутся навсегда, женщина глядела на Степана с трогательной откровенностью. У нее были зеленоватые глаза, один чуточку косил, отчего лицо ее приобрело выражение некоторой растерянности, и эти глаза словно старались заглянуть в душу Степана, они словно спрашивали: кто ты, веселый человек у окна троллейбуса? Не ты ли тот самый, тот единственный, с кем моя жизнь сложилась бы совсем по-другому?
Степан заерзал на сиденье, чувствуя, как у него по спине пробежал холодок. Но он улыбался по-прежнему и кивал головой, строя уморительные рожи, будто между ними завязалась шутливая игра и он словно хотел ей сказать: «Не сомневайся. Я — хороший!»
Женщина за рулем, однако, игру не приняла. Взгляд ее был печален. Она вдруг судорожно вздохнула, точно растревоженная старой обидой, и в потемневших ее глазах Степан будто бы прочитал такие несказанные слова:
«Жаль, что наши пути-дорожки не сошлись раньше. Очень жаль. Я, кажется, могла бы тебя полюбить. Мы бы сыграли негромкую свадьбу, пригласили самых близких душевных людей. У нас были бы дети. Трое, не меньше. Две девочки и мальчик. Летом, в июле, когда в землю бьют, как в барабан, коротенькие дождики, мы уезжали бы по грибы в дальнее Подмосковье. А накануне, замесив с вечера тесто, я пекла бы на всю семью сдобные пышки и в городской нашей квартире ходил бы волнами запах свежего хлеба».
Вспыхнуло зеленое око светофора. Женщина, пригнувшись, отжала ручной тормоз — и голубой «уазик» рванул по сырому асфальту к Никитским, только его и видели...
Троллейбус шел вдоль Тверского бульвара с двумя остановками. По бульвару гулял ветер, чернели рогатки нагих деревьев, блестели лужи. Степан вдруг затосковал, ему расхотелось ехать на хоккей. Озабоченно подумал, что надо бы в понедельник зайти после смены в завком, узнать, как там обстоят дела с очередностью.
Ему давно обещали, как передовику, отдельную квартиру в Теплом Стане. А вообще-то он на свою жизнь не жаловался, жил хотя и в общежитии, но не хуже других. Зарабатывал прилично, были у него и джинсовый костюм «супер райфл», и магнитофон «Мрия», и среди заводских девчат пользовался успехом. Только девчата эти казались ему все на одно лицо, как куклы. Волосы у них медно-красные, в мелких кудельках или прямые и пугающе темные, будто вороньи крылья. Вокруг глаз жирная синева, на щеках румяный грим, на губах помада, — разве чего и не хватает, так только таблички на шее: «Осторожно, окрашено!»У Никитских ворот троллейбус с ходу влетел в затор. Через площадь пропускали колонну автобусов. Голубой фургон был здесь, стоял у самой черты под светофором.
Женщина в пуховом платке, наверное, видела, как подошел к остановке троллейбус, но головы не повернула. Сидела за рулем в напряженной позе, глядела сумрачно прямо перед собой, и это надо было понимать так: зачем понапрасну травить душу? Может, мы и созданы друг для друга, да вместе нам быть не судьба...
И тут Степан Чехлыстов, ужаснувшись в душе своей смелости, бросил вызов судьбе. Он поднялся стремительно, стукнувшись головой о поручни, и ринулся к выходу. Давешняя старушонка с острым носиком на свою беду снова попалась на пути. Когда Степан налетел на нее у дверей на площадке, она вытаращилась, заморгала морщинистыми веками, будто хотела, да не могла с перепугу сказать: «Батюшки-святы! Этот рыжий черт зашибет меня ноне досмерти!»
Степан не стал объясняться, у него не было времени. Как сухонькую чурочку, приподнял он старушку, отодвинул от дверей. Красный глаз светофора уже мигал, словно поддразнивал: не успеешь, не успеешь... Считанные мгновения оставались для того, чтобы выскочить на мостовую и, обежав троллейбус, рвануть дверцу голубого «уазика».
Чужие
Фирменный поезд уходил из Москвы в первом часу ночи. В спальном вагоне, где ехал Сомов, пассажиров не было. Минуты за две до отправления вбежал, отдуваясь, толстяк в дубленке и с носом, сизым, как баклажан. Новый кожаный портфель в его руках издавал пронзительный и жуткий скрип, словно в него, в этот портфель, затолкали живого поросенка.
Звякнула бутылка. Из купе пахнуло коньяком. И вагон мотало еще на выходных стрелках, как в коридор просочился храп.
— Ну артист! Видали? Уже надрался!
Полная пожилая проводница в берете с золотой эмблемой захлопнула дверь купе. Прошла из конца в конец вагона, припадая по-утиному на больные ноги.
— Воздух возим. Не сезон, зима. Чаю не желаете?
— Спасибо. Не беспокойтесь.
— Как хотите.
Она искоса оглядела Сомова.
— На месте будем завтра, к вечеру. Еще успеете. Напьетесь.
Он притворился, будто не понял намека. Женщина, видать, натерпелась от выпивох, от алкашей проклятых, если ее прорвало вдруг.
Нет, он не напьется, он себя знает. Раньше, в молодые годы, и без вина голову кружило от насквозь прозрачных свекольников в студенческой столовке. А потом, когда выбился в люди, он держал себя в строгости, соблюдал меру, позволяя выпить рюмку-другую и то изредка, после финской бани на даче. Последний и единственный раз крепко выпил на поминках жены. И чем больше в тот день он пил, терзал себя и глушил водкой, тем сильнее давило в груди, каменело, но глаза оставались сухими.
В купе, погасив плафон, он сел у окна. Ночные огни полустанков, пролетая, стегали по лицу. Словно при вспышках блица, они высвечивали купе, уютный пенальчик из пластика и зеркал, сработанный в цехах народного предприятия Аммендорфа. Через мгновение темнота густела, и тогда ему снова казалось, что в углу, где висело на вешалке щегольское его пальто из черного ратина, стоит, уткнувшись в стену, человек.
Сомов в этот большой приволжский город ехал железной дорогой второй раз в жизни. Он предпочитал авиацию в частых своих поездках по стране и за рубежом. Его время ценилось дорого, под его началом ходила чуть ли не половина отрасли.