Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Знаю, что религиозный читатель выступит с длинной проповедью о том, что я написала. То же самое сделают моралист и суровый мудрец. Стоик нахмурится, циник презрительно усмехнется, а эпикуреец рассмеется. Что же, на то ваша воля. Принимаю и проповедь, и усмешку, и даже циничный хохот. Возможно, все вы правы, но не исключено также и то, что, оказавшись на моем месте, повторили бы мою ошибку. Первый месяц каникул действительно стал черным и тяжелым.

Слабоумная девочка не выглядела несчастной. Я старалась хорошо ее кормить и держать в тепле. Она не просила ничего, кроме еды и солнца, а когда солнца не было, то огня. Слабое здоровье и угнетенные умственные способности нуждались в покое: мозг, глаза, уши, сердце дремали в довольстве. Проснуться для работы они не могли, а потому апатия служила им раем.

В первые три недели каникул стояла ясная, сухая, жаркая погода, а четвертая и пятая недели принесли ливни и грозы. Не знаю, почему изменения в атмосфере дурно на меня подействовали, почему страшные грозы и бесконечные дожди ввергли в паралич еще более жестокий, чем тот, который владел организмом

в спокойную погоду, однако так было, и нервная система с трудом выдерживала одинокие дни и ночи в огромном пустом доме. Как истово я молилась, обращаясь к Небесам за помощью и утешением! С какой смертельной силой душило меня убеждение, что судьба останется вечным, непримиримым врагом! В душе я никогда не просила у Бога ни милости, ни справедливости. Считала, что согласно Его великому плану кто-то должен всю жизнь глубоко страдать, и трепетала в уверенности, что принадлежу к числу этих вечных страдальцев.

Некоторое облегчение настало, когда вдруг приехала тетушка слабоумной ученицы – пожилая добрая женщина – и забрала мою странную, уродливую подопечную. Порой несчастная девочка становилась обузой: я не могла вывести ее за пределы сада, как не могла ни на минуту оставить одну. Бедное сознание было искажено, как и тело, даже более того: заметно склонялось к причинению зла. Неосознанное стремление нанести ущерб, бесцельная враждебность требовали постоянного надзора. Говорила она очень редко, зато часами могла сидеть, гримасничать и неописуемо искажать и без того деформированное лицо, отчего казалось, что это вовсе не человек, а странное неприрученное животное. К тому же личный уход требовал нервов и выдержки опытной больничной сиделки. Терпение мое скоро иссякло: я смертельно устала, – да и в мои обязанности не входило нянчиться со слабоумными: обычно этим занималась специально нанятая служанка. Она и была, но тоже уехала, а в каникулярной суете забыли найти замену. Это испытание невозможно назвать самым легким в жизни, и все-таки, какой бы грязной и отвратительной ни была физическая работа, умственные и душевные страдания угнетали куда сильнее. Уход за слабоумной ученицей нередко лишал аппетита, не позволял проглотить ни кусочка, в полуобморочном состоянии выгонял на свежий воздух, к колодцу или фонтану во дворе. Однако неприятная обязанность никогда не терзала сердце, не наполняла слезами глаза, не обжигала щеки горячей, как расплавленный металл, влагой.

После отъезда подопечной я обрела свободу и возможность гулять сколько душе угодно. Поначалу боялась уходить далеко от особняка на рю Фоссет, но со временем нашла городские ворота, миновала сторожевой пост и осмелилась бродить по дорогам и полям, заходить за оба кладбища – католическое и протестантское – и еще дальше, за фермы, к рощам и перелескам. Смутное беспокойство куда-то все время гнало, не позволяло отдыхать. Отсутствие общения рождало в душе желания, напоминавшие смертельный голод. Часто я уходила с раннего утра: бродила в полдневную жару, в утомительный послеполуденный зной, в прохладный предзакатный час – и возвращалась, когда на темном небе уже всходила луна.

Пока размышляла в одиночестве, пыталась представить, чем занимается тот или иной мой знакомый. Мадам Бек весело проводила каникулы на морском курорте вместе с детьми и матерью, в окружении друзей, избравших для отдыха то же место. Мадемуазель Сен-Пьер жила у родственников в Париже. Джиневра Фэншо в компании неких знакомых отправилась в приятное путешествие на юг Франции. Она казалась мне самой счастливой, поскольку имела возможность наслаждаться прекрасными пейзажами: ласковое сентябрьское солнце освещало плодородные равнины, где наливался соком виноград, золотые и хрустальные луны поднимались над очерченным волнистой линией гор голубым горизонтом.

Все это само по себе ничего не значило. Я тоже ощущала тепло осеннего солнца, видела, как встает чистая луна урожая, и почти мечтала укрыться землей и дерном, чтобы спрятаться от воздействия светил, потому что не могла жить в их свете, не могла с ними подружиться и ответить им благодарностью. Джиневра же обладала особым духом, наделявшим силой и уверенностью, вселявшим радость в свет дня и благоуханную свежесть – в сумрак ночи. Лучший из охраняющих человечество добрых гениев укрывал ее широкими крыльями и заботливо склонялся над головой. За ней всегда следовала истинная любовь, и, значит, она никогда не оставалась в одиночестве. Ощущала ли она это присутствие? Мне казалось, что иначе и быть не может: холодного равнодушия я не представляла и считала, что она испытывает тайную благодарность, любит сдержанно, но надеется однажды проявить всю силу ответного чувства. Ее преданный герой являлся в воображении сознающим осторожную любовь и утешенным этим сознанием. Я предполагала существование между ними электрического провода симпатии, тонкой цепи взаимопонимания, поддерживавшей союз даже на расстоянии сотни лиг и несшей по горам и долинам общение посредством молитвы и желания. Постепенно Джиневра стала для меня почти сказочной героиней. Однажды, ясно осознав возрастающую иллюзию, я сказала себе, что, судя по всему, нервы не выдерживают: сознание мутится от постоянного напряжения и находится на грани болезни. Что же делать? Как сохранить здравый рассудок?

Остаться невредимой в данных обстоятельствах было невозможно. Наконец, после дня и ночи особенно тяжелой депрессии, меня свалила настоящая болезнь, и пришлось лечь в постель. Примерно в это же время на смену бабьему лету пришла непогода. В течение девяти дней бушевал ураган с проливным дождем и жутким ветром, а я лежала в странной горячке. Сон бесследно исчез. Ночами я вставала, бродила по дому, молилась, но в ответ слышала лишь стук оконной рамы да завывание ветра. Сон не приходил!

Нет,

однажды все-таки пришел, но принес с собой мстительное видение, словно рассердившись на меня за назойливость. Если верить часам на церкви Иоанна Крестителя, бред продолжался совсем недолго – едва ли минут пятнадцать, – однако за это время все мое существо наполнилось неведомой прежде болью, испытало не поддающееся определению ощущение, обладавшее обликом, манерой, ужасом, голосом пришельца из вечности. Между полуночью и часом моих губ коснулась чаша с черным, крепким, странным напитком, почерпнутым не из колодца, а из бурного, бездонного и бескрайнего моря. Страдание, сваренное с рассчитанной умеренностью, и предназначенное для губ смертных, имеет другой вкус – отличный от вкуса моего страдания. Испив и очнувшись, я решила, что все кончилось: предел уже наступил. Дрожа от ужаса и слабости, мечтая позвать на помощь, но понимая, что помощь не придет – из комнаты в мансарде Готон все равно не услышит слабого крика, – я встала в кровати на колени. Страшный сон не прошел даром: я чувствовала себя неописуемо измученной, потрясенной и подавленной. Среди ужасов жуткого сновидения самым жестоким было, когда умерший близкий человек, любивший меня при жизни, при новой встрече проявил холодное равнодушие. Душа погрузилась в невыразимое отчаяние. Выздоравливать и жить дальше было незачем, и все же безжалостный и высокомерный голос, которым смерть вызывала на поединок с непознанным мраком, казался невыносимым. Начав молиться, я сумела лишь произнести: «Я несчастен и истлеваю с юности; несу ужасы Твои и изнемогаю» [158] .

158

Пс. 87:16 – Примеч. ред.

В этом заключалась истинная правда.

Утром Готон принесла чашку чая и настойчиво посоветовала вызвать доктора, но я отказалась, будучи уверенной, что никто мне не поможет.

Однажды вечером, пребывая в сознании, я встала и, несмотря на дрожь и слабость, оделась. Тишина длинной спальни казалась невыносимой. Отвратительные белые кровати превратились в призраки с огромными, обесцвеченными солнцем головами, с пустыми зияющими глазницами, в которых застыли видения давнего мира и могучего народа. В тот вечер в душе с особой твердостью укрепилось убеждение, что судьба создана из камня, а надежда всего лишь фальшивый идол: слепой, бескровный, с гранитной сердцевиной. Я почувствовала, что посланное Богом испытание приближается к точке кризиса; теперь мне предстоит направить его собственными руками, пусть горячими, слабыми и трясущимися. Дождь лил по-прежнему, продолжал дуть и завывать ветер, хотя и немного милосерднее, чем днем. Наступали сумерки, и их влияние показалось достойным сожаления. Надвигающиеся ночные облака нависали так низко, что напоминали склоненные знамена. Казалось, в этот час Небеса сочувствовали всей земной боли. Тяжесть страшного сна немного отступила; невыносимая мысль об утрате любви и обладания сменилась тенью надежды. Верилось, что надежда прояснится, если удастся вырваться из-под давящей, словно могильная плита, крыши и отправиться за город, в поля, на какой-нибудь невысокий приветливый холм. Укутавшись плащом (это был не бред, потому что мне хватило здравого смысла тепло одеться), я вышла на улицу, и мое внимание привлекли колокола, которые словно звали к вечерне. Я вошла в церковь. Любое служение, любое искреннее духовное переживание, любое обращение к Богу было сейчас таким же желанным, как кусок хлеба для голодающего. Вместе со всеми я преклонила колени на каменном полу. Церковь выглядела древней и величественной: внутреннее убранство в сумраке отсвечивало не позолотой, а пурпурным сиянием витражей.

Верующих собралось немного, а после вечерни половина из них сразу ушли. Скоро выяснилось, что остались лишь те, кто готовился исповедаться. Я не шевелилась. Двери церкви осторожно закрылись; воцарился священный покой, и нас окружила торжественная полутьма. Спустя некоторое время, утомившись в молитве, к исповедальне подошла кающаяся грешница. Я внимательно наблюдала. Она прошептала свое признание, а потом выслушала ответ на исповедь – также произнесенный шепотом, – и вернулась утешенной. За ней отправилась следующая, потом еще одна. Стоявшая на коленях рядом со мной бледная леди произнесла едва слышно:

– Идите вы, я еще не совсем готова.

Не раздумывая, я встала и пошла, уже зная, что скажу: ум осветил намерение словно вспышка молнии. Этот поступок не мог сделать меня еще несчастнее, но мог успокоить.

Священник в исповедальне не поднял глаз, чтобы на меня взглянуть, а лишь спокойно приблизил ухо к моим губам. Возможно, он был хорошим человеком, однако обязанность уже превратилась для него в исполняемую с вялостью рутины формальность. О порядке католической исповеди я не имела ни малейшего понятия, и вместо того, чтобы начать с обычного вступления, произнесла:

– Mon pere, je suis Protestante [159] .

Священник сразу повернулся и пристально посмотрел на меня. Он оказался явно не из местных жителей, чьи лица почти неизменно отличаются выражением подобострастия. По характерным чертам я без труда узнала француза – седого, немолодого, но не лишенного чувства и ума. Он спокойно спросил, почему в таком случае я пришла к нему.

Я ответила, что отчаянно нуждаюсь в совете и утешении. Несколько недель живу в полном одиночестве, тяжело больна, а сознание настолько угнетено тяжестью положения, что может не выдержать и расколоться.

159

Святой отец, я протестантка (фр.).

Поделиться с друзьями: