Смута
Шрифт:
Он просыпался, вздыхал, радуясь дыханию супруги Татьяны Семеновны, но стоило смежить веки – и опять темная вода без края да сумеречные небеса. Воды было по колено. Утонуть не боялся, а все ж было страшно: ни избы, ни холма, ни леса, ни дерева. И он брел и брел водою, просыпаясь, чтоб набраться крепости в самом себе, и даже спешил в сон, в бесконечную маету разлива. Само сердце ему подсказывало – дотерпи, добреди до берега.
Он снова набирал воды в ладонь, нюхал, ища неведомой разгадки. И показалось ему – пришлые воды, не волжские. Дух другой. Он припускал бегом, чтоб ненароком на берег выскочить, и столбом стоял в отчаянии, потеряв из виду город, кресты соборной церкви… И опять шел, шел,
Вдруг полыхнуло золотом. Он перепугался – солнце. Не добрел… И тотчас сердце возрадовалось ошибке: то был купол. И он взошел на купол, и обнял темный крест, засиявший от его прикосновения. Тут и всплыла земля из-под мрака вод. Отер он пот со лба, открыл глаза – утро. Сел на постели, ошеломленный ночным приключением.
В опочивальню заглянула Татьяна Семеновна.
– Проснулся, слышу.
Жена улыбалась ласково, и он поспешил спрятать свою тревогу.
– Проснулся, голубушка… Что-то я сегодня запозднился.
– Сладко спал. Я на тебя глядела. То насупишь брови, а то все-то морщиночки вдруг разгладятся, и такой молодой, как в день венчания нашего.
– Выдумщица ты, милая!.. Пойду-ка я к Спасу, пожалуй…
– Ранняя уж к концу идет… Помолимся дома, я оладушек напекла… Обедню постоишь.
– Нефед где?
– На пристани.
– Боже ты мой! Сегодня ладья с быками с Низу должна быть. Из Васильсурска.
– Что Бог ни делает, Кузьма, к лучшему. Пусть Нефедушка сам собой ума набирается.
Кузьма поглядел Татьяне Семеновне в глаза: серы, будто сережки на иве, и зимою в них весна, и осенью.
Помолились. Сели за оладушки. Тут и дочка из церкви пожаловала.
– Батюшка, что рассказывают!
– Страшное али доброе?
– Не знаю… Смоляне Арзамас приступом взяли. Арзамасцы их пустить не хотели, а они с пищалями, с пиками, да как грянули! Арзамасцы теперь каются, плачутся… – Поделом, – сказал Кузьма, отирая бороду. – Пойду в собор, к отцу Савве Ефимьевичу.
Шел Кузьма-говядарь по Нижнему озираючись, будто приехал в сей град из далекой страны.
Люди, как тараканы, куда-то спешат без толку. Таращатся друг на друга и друг друга не видят… Не видят, что жизнь кругом угасает… Стрельцы бердыши несут, как обузу, подолы кафтанов в грязных пятнах. У одного на локте прореха… У водовоза бочка не закрыта, вода выплескивается, переднее колесо в телеге вихляет… Утро, а на крыльце кабака, на перилах виснем висят блюющие… С какой радости упились? Нищий и тот нехорош. Руку тянет, а глазами шарит: нельзя ли чего украсть у подающего.
Шел Кузьма, шел да и стал. На домах пыль, на куполах подтеки, ржавчина, по тесовым крышам мох, соломенные – черны, сгнила солома.
Откуда взяться добру, откуда ей взяться, охоте жить, когда шестой год без царя?! Шуйский именовался царем, а царствовала безумная вольность… Самозванец – он и есть Самозванец, да и царь Борис – всего лишь похититель власти. Стало быть, не шесть – тринадцать лет Московское царство без головы своей золотой… Ныне и плохонького царя не стало: Семибоярщина. Семь пар оглобель приторочены к одной телеге. Хорошо хоть телега крепка, худая бы давно рассыпалась. Спохватился Кузьма: стоит посреди улицы, люди оборачиваются.
Пошел к собору, но не в собор, а под березы. Сел на скамейку. Поквохтывая, в траве ходила, кормилась рябая курица.
– Ишь, умная! – удивился Кузьма. – В одиночку сытней… Впору и нам разбрестись кто куда, коли глаза друг на друга поднять стыдно.
Хотел подумать, сильно подумать, до самого корня, а вместо дум – пустое сердце. Но сидел, слушал ласковое куриное квохтанье, пялился на лопушиный лист, прикрывавший снизу розовато-коричневую, нигде еще не забелевшую березку.
«У
лебедей младенцы – тоже не белы. – И вдруг подумал: – А забелеет ли Русь после пожаров да сажи?»Обедню служил сам протопоп, Савва Ефимьевич. Савва в настоятелях семь лет, человек корня нижегородского, раньше служил в Старом Остроге, в церкви Козьмы и Демьяна, что на берегу Оки стоит.
Служил Савва в тот день сурово, все на людей глаза свои темные вскидывал, в душу упирал.
Закончив литургию, вышел к прихожанам и сказал им:
– Нынче поминали мы мучеников и преподобномучеников: Дометия, забитого камнями вместе со своими учениками повелением императора Юлиана Отступника, чудотворицу Потамию, погибшую от меча, сенатора Рима Астерия, преданного смерти за Христову веру. Поминали преподобного Ора, которому были открыты все мысли его учеников, преподобного Пимена Многоболезного и Пимена Постника, вкушавшего пищу раз в день. Поминали Царьград, избавленный от нашествия персов и аваров 7 августа 6134 года. И еще многих можно вспомнить в сей день: преподобного Меркурия Печерского, мучеников Марина и Мокия, десять тысяч подвижников фиваидских, святителя Наркисса, патриарха Иерусалимского, святого Созонта, преподобных Иперихия и Никанора, Феодосия Нового, врача… Вот и спрашиваю вас, граждан Нижнего Новгорода, и себя тоже спрашиваю: а мы-то что же? Где наше мужество? Крепки ли за Христа жизнь отдать? Да какое жизнь! Можем ли поступиться даже малыми благами ради изнемогших от гонений христиан? Ради братьев наших? Что же мы? – спрашиваю. Пришли к нам за спасением смоляне, претерпевшие от короля Сигизмунда, а мы их в города свои не хотим пустить. Свои своих!
– То не мы! – были возгласы. – Мы зимой рязанцев раненых всех приняли, всех вылечили…
– Смолян не мы обидели – арзамасцы…
– Ишь, отговорку нашли. Велика радость, что мы – чисты, стоя посреди грязи. Горе нам всем. Русские русских не приветили… А смоляне дом свой погубили, за всю Русскую землю упорствуя… Это нам и в пример, и в укор. Мы так худо живем, что уж привыкли друг друга колотить. На чужих поднять руку страшно, духа не хватает, а на своих – хватает.
Слушал Кузьма протопопа, опустив голову. Тронул себя за лицо – мокрое.
Перекрестился на Спасов храмовый образ, поднял голову к куполу, к Духу-голубю, еще раз перекрестился. Поглядел на клирос, где стояли оба воеводы, князь Репнин и товарищ его Оничков, и, конечно, Биркин Иван, стряпчий, – хозяин всех дел нижегородских. От Ляпунова прислан. На лицах – власть и мудрость. Не пронял воевод Савва, не пронял…
Плюнул бы Кузьма с досады, хоть смолоду от плевков отучен, кабы не церковь – плюнул бы! Пошел, кипя душою, на Волгу. На ветры волжские. Большая обида стояла колом в его сердце. В Московском Кремле – поляки, Смоленск – один из всей России за Россию ополчившийся – взят предательством. Последние защитники взорвали себя в соборной церкви Богородицы, вместе с храмом ушли на Небо. Но кого, кого всколыхнула огненная их жертва? Боярство о себе думает. Одни ради дородства своего уж служат королевичу Владиславу, другие – Сигизмунду, третьи – самозванцу Сидорке. Есть бояре, прилепившиеся к Маринке Мнишек, к Заруцкому…
Никак не мог понять Кузьма-говядарь своей великой взъерошенности. Каждая жилочка шевелилась в нем, и каждый волосок топорщился… А здравый смысл тоже тут как тут.
Человек ничтожный для царства, совсем никакой, что ты можешь сделать один для всех? С топором кинуться? Одному поляку голову снесешь, и тебе снесут. Двумя каплями крови больше… Что ты можешь один для всех? И вырвалось из груди:
– Господи! Господи, почему не родил меня князем?! Хоть бы самым худым! У князя – дружина, у говядаря – говядина.