Призовая лошадь
Шрифт:
— Что же нам делать?
— Я тебе сказал. Лично я возвращаюсь в Чили. А ты поступай как знаешь. Если ты мне веришь, то вовремя остановишься. — И тут он посмотрел на Мерседес, как бы приглашая ее вмешаться.
— Хорошо, — сказал я, — я знаю, что будешь делать ты. Но что станется с Гонсалесом? Что мы с ним будем делать?
Идальго заговорил как-то вдруг очень точно, словно опытный экономист, чего я за ним прежде никогда не замечал.
— Гонсалес выдохся. Если бы мы жили в Чили, то могли бы купить ферму и пустить его на развод. Он мог бы стать отличным производителем. Но мы живем здесь, и если впутаемся в подобное предприятие, то кончим тем, что потеряем все решительно. У нас нет достаточного капитала, мы не знаем среды, да и у меня, например, просто охоты нет. Остаются два выхода: либо продолжать скачки до тех пор, пока кто-нибудь его купит, либо продать немедленно, теперь же, пока он на вершине славы и покупателей хоть отбавляй. Я бы не хотел продолжать
Меня поразило столь четкое и безоговорочное решение Идальго, такое благоразумное и такое непривычное для креола. Он рассуждал здраво и хладнокровно, точно заправский делец. Я же взывал к чувствам: говорил о лошади как о члене семьи, друге, который вытащил нас из нищеты благодаря своему мужеству и великодушию. Мне казалось грешным бросать Гонсалеса, в особенности тут, на чужбине. Разве, живя среди гринго, он не испытывает ту же смертельную тоску и одиночество? Разве он не грустит по креольским лугам, окруженным фикусами, по прозрачным живительным потокам с гор, по проселочным дорогам, обсаженным ежевикой, по которым тянутся волы? Разве он не тоскует по запаху лука на ипподроме, по утреннему туману, развешанному на колючках кустарника, по подернутой сверкающей изморозью земле? А его мечты о красавице кобыле и жеребятах, которые, задрав хвосты, будут носиться по загону, чтобы потом превратиться в скаковых лошадей?.. Нет, было бы большим грехом бросать Гонсалеса на произвол судьбы после того, как он устроил нашу жизнь.
— Возьми его с собой в Чили, — сказал я вдруг, — почему бы тебе не взять его с собой?
Идальго рассмеялся.
— Не валяй дурака. Зачем я буду его брать? Знаешь, во сколько обойдется перевозка?
— Не больше стоимости пассажирского билета.
— Как могу я позволить себе такую трату? Не такой уж я дурак.
— Половину билета оплачиваю я.
— Один черт! Не будь наивным, дружище. Забудь думать о Гонсалесе. Свое назначение он выполнил. Подобно тому, как я свое. У тебя же все впереди. Сколько тебе лет? Двадцать два, двадцать пять? Ты не для такой жизни родился. Пусть скажут присутствующие здесь друзья. Ты должен заняться делом, а не растрачивать себя по пустякам. А для того, чтобы заняться серьезным делом, тебе потребуются деньги, все деньги, которые у тебя есть, и даже больше. А о Гонсалесе можешь не беспокоиться. Кто тебе сказал, что ему будет плохо? Еще очень для многих Гонсалес остается золотоносной жилой. Конечно, не для людей с пониманием… впрочем, на здешних ипподромах в избытке водятся людишки с туго набитой мошной, которые ни бельмеса не смыслят в лошадях, но которые любят ими пофигурять. Им плевать, выигрывает лошадь или нет; им достаточно видеть, свои цвета в паддоке и слышать, как выкрикивают их имена по радио. Мы выгодно продадим Гонсалеса, и тот, кто купит его, сможет дать ему уход получше нашего. И есть Гонсалес будет не так, и заведутся у него доктора и лекарства, а когда он совсем уже не сможет таскать ноги, его переведут на конный завод, и там он заживет, как паша, со своим гаремом из американских кобылиц, станет жрать от пуза, жить в тепле и холе, что твой киноактер, коротать остаток дней среди бассейнов и пальм. Чем не прекрасный финал для Гонсалеса.? Именно такого он и достоин. Подумать только: реализуются самые возвышенные устремления истого жеребчика. Быть может, для человека этого бывает порой и маловато, по для жеребчика лучшего и желать нельзя. Жить в окружении роскошных кобылиц, под небесным шелком, пастись на мягкой мураве, под сенью пышных деревьев, быть отгороженным от вульгарного мира нарядным забором, купаться в подогретой голубой водичке искусственного бассейна, пользоваться раболепными услугами миллионерских конюхов, провожать своих четвероногих детишек до ворот железнодорожной станции, откуда они разъедутся по самым знаменитым скаковым дорожкам штата Кентукки. Разве это не почтенная и не красивая старость? Гонсалес, увенчанный наградами, важный и знаменитый, в окружении прекрасных кобылиц и многочисленного потомства, лишь ржанием высказывающий свою поэтическую тоску по несчастной родине, которая, увы, уже никогда не станет его пристанищем.
— Хорошо, Идальго, хорошо. Ты меня убедил. Но для начала хотелось бы знать, кто его купит?
— Не твоя забота. Я уже договорился с мистером Гамбургером. У него есть покупатели, люди состоятельные, люди добрые и хорошие, которые будут обращаться с Гонсалесом как с наследным принцем.
— Но как поступят они с ним, когда увидят, что скаковая его карьера кончилась?
— Не морочь себе голову, дружище, Гонсалес еще немного побегает и, быть может, даже разок выиграет. Год он протянет… Ну, а затем что может произойти? Не исключено, что его отправят на конный завод на потолстение, к красивой жизни. Гонсалес будет счастлив. Словом, за него не волнуйся.
Так решилась судьба Гонсалеса. Идальго взял с меня слово, что до поры
до времени я буду о продаже помалкивать. Чтобы не отпугнуть покупателей, надо было избегать сплетен и пересудов. Успех операции зависел от сохранения тайны.На следующий день мы с Мерседес отправились попрощаться с Гонсалесом. По дороге обсуждали планы будущей нашей жизни.
— Даю слово, что поступлю в университет и буду…
— А я всерьез займусь балетом, о чем я мечтала всю жизнь.
— В Нью-Йорке?
— Нет, — сказала Мерседес, нежно погладив мне руку. — В Сан-Франциско.
— А танцевать в «Эль Ранчо» будешь?
— Нет, отец не хочет. Да и я не хочу. Там не работа, а каторга. Бывают вечера, когда нам, бедняжкам, приходится защищаться зубами и когтями. Если не старая ведьма, так собственные подружки пытаются подсудобить тебе какого-нибудь дряхлого развратника… Тебя покупают, продают, предают, преследуют до тех пор, пока ты не сдашься.
— Эх, если я сумею поступить в университет, через четыре года у меня будет степень. Чилийский диплом бакалавра у меня есть. Он дает право поступать прямо на второй курс… Четыре года… стало быть, в двадцать пять я смогу получить степень…
Взяв Мерседес за руку и прижавшись губами к ее щеке, я впервые за последние годы размечтался о мещанском будущем. Я мечтал о своем, она о своем. Но в одном мы были согласны, совершенно согласны: все наши планы и пожелания скреплялись поцелуями, поцелуями жаркими, опасными, последствия которых вряд ли были рассчитаны на четыре-пять лет ожидания.
С дороги «Танфоран» не был виден; он был укрыт бело-голубой дымкой от сжигаемых листьев и соломы, смешанной с дымом, валившим из труб какой-то близлежащей фабрики или завода. Мы прошли длинный ряд конюшен. Идальго мыл и расчесывал Гонсалеса. Вооружившись скребком, он обмакивал его в воду и затем размашистыми плавными движениями расчесывал, оставляя на шкуре Гонсалеса мягкие узорчатые полосы.
— Ну, что новенького?
Я подошел к Гонсалесу и потрепал его по загривку. Он поднял голову; нервная дрожь пробежала по его великолепной шее. Я залюбовался конем: его ладными ногами, гордо вскинутой головой, пышным волнистым хвостом, всем его влажным белым телом, от которого валил пар.
— Здорово, коняга! Ну, что скажет наш чемпион?
— Осторожно, смотри, чтобы он не покусал тебя, — предупредил Идальго.
Я улыбнулся, вспомнив сцену, которая произошла в круге для победителей.
— Он не станет меня кусать. Ведь ты же не кусаешь своих земляков? Ты кусаешь только гринго, вроде мистера Гамбургера? Твои ноги созданы для ласк; я знаю тебя, мерзавец…
Гонсалес в знак согласия кивал головой и рыл землю копытом.
— Он танцует румбу? — спросила Мерседес.
— И мамбо тоже. Все видели, как он танцует, — сказал Идальго.
— Скажи ему, пусть станцует.
Гонсалес повернул голову и посмотрел на Мерседес, как бы говоря: «А этой еще чего здесь надо?»
— Нет, так просто он танцевать не станет. Ему нужен повод. Вот когда он проходит мимо трибун — дело другое. Тогда он откалывает такие коленца…
По соседнему проходу провели трех лошадей. Гонсалес занервничал.
— Спокойно, приятель, эти не про твою честь. Сегодня вы отправитесь почивать.
— Вид у Гонсалеса отличный, — сказал я.
— Мне показалось, что прогноз Идальго лишен каких бы то ни было оснований: Гонсалес выглядел могучим и бодрым, глаза блестящие, развитая мускулатура, крепкая грудь, тонкие ноги без болячек и шрамов.
— Да, — сказал Идальго, — вид у него хороший, но чувствует он себя неважно. Чтобы состязаться с сильными соперниками, он уже никогда не будет чувствовать себя достаточно хорошо. — Идальго продолжал его расчесывать, похлопывая изредка по крупу. — Ты никогда не увлекался боксом? — спросил он.
— Немножко.
— А тебе не доводилось слышать, что происходит с боксером, которого слишком рано выпускают против чемпиона? Он может прекрасно провести встречу, приобрести славу стойкого и решительного бойца, но к концу матча чемпион сокрушает что-то внутри этого молодого боксера, что-то поважнее почек, поважнее сердца и мозга, что-то, что связано с душой, с психикой. Чем дольше длится бой, тем хуже для новичка. Больше ему никогда уже не восстановиться. Это видно по его глазам, по его реакции, по тому, как он передвигается. Всегда-то он будет запаздывать на какое-то мгновение, всегда-то пролежит в нокдауне на роковую секунду больше, чем предусмотрено правилами. Так обычно бывает с неопытными, когда их бросают против чемпиона, чтобы тот излишне не рисковал или излишне не утомлялся. Аналогичная история происходит с лошадьми. Класс убивает все. Никогда не забывай об этом. Класс убивает время, скорость, выносливость, хитрость, все, решительно все. Возьми лошадь, которая в тренировочных заездах сокрушает все рекорды, и пусти, ее против аса, пусть почти нетренированного. И увидишь, что произойдет. Только одно то, что с ней бок о бок бежит чемпион, уверенность, с которой он двигается, и презрение, с которым он прижимает ее к ограде, лишает лошаденку сил; и тогда прощай скорость: лошаденка сдается. На финише сердце у нее готово выскочить через ухо.