Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Леопард

ди Лампедуза Джузеппе Томази

Шрифт:

— Сокровища, — сказал он, — поистине сокровища. Какие превосходные рамки.

Затем, поздравив их с прекрасной утварью (он именно так и назвал все это, употребив Дантово слово), пообещав воротиться завтра с его преосвященством («Да, точно в девять»), он встал на колени, перекрестился, обратившись лицом к скромной помпейской Мадонне, которая висела на боковой стене, и покинул молельню.

Вскоре стулья в прихожей, оставшись без шляп, осиротели, а духовные лица сели в ожидавшие их во дворе три коляски архиепископства с вороными конями в упряжке. Монсеньер пожелал иметь подле себя в коляске падре Титуа, домашнего духовника, который был весьма утешен этим знаком отличия. Экипажи тронулись с места, но монсеньер хранил молчание; теперь они проезжали мимо богатой виллы Фальконери, цветущая бугенвилия спускалась со стен великолепного сада; лишь когда коляски добрались до спуска в Палермо, который проходит среди апельсиновых рощ монсеньер заговорил.

— Итак, вы, отец Титуа, осмелились на протяжении многих

лет служить святую мессу перед портретом этой девушки, которая назначила свидание и ждет возлюбленного. Только не говорите мне, будто и вы верили, что это святое изображение.

— Монсеньер, я виновен и знаю это. Но не так-то легко иметь дело с синьоринами Салина, возражать синьорине Каролине. Этого вы не можете знать.

Монсеньер вздрогнул при одном воспоминании.

— Сын мой, ты пальцем коснулся язвы: это будет принято во внимание.

Каролина отправилась излить свое негодование в письме к Кларе — сестре, выданной замуж в Неаполь; Катерина, утомленная долгой и мучительной беседой, была уложена в постель; Кончетта вернулась в свою одинокую комнату — одну из тех, что имеет два лица: одно, прикрытое маской, — для несведущих посетителей; другое, обнажаемое лишь перед тем, кто знает все подлинные обстоятельства, и прежде всего перед самим хозяином, которому открыта ее мрачная сущность (впрочем, таких комнат на свете столь много, что то же самое хочется сказать о каждом жилье). Солнечной была эта комната и выходила окнами в обширный сад; в углу стояла высокая кровать с четырьмя подушками (Кончетта страдала сердечной болезнью и спала почти сидя), никаких ковров; по красивому белому полу был рассыпан сложный узор из желтых квадратиков; здесь стоял драгоценный шкафчик для монет с десятками ящичков, отделанных камнями или слюдой; письменный стол, большой стол посреди комнаты и вся мебель деревенской работы была выдержана в веселой манере ломбардского мастера Маджолини; фигурки, изображавшие охотников, гончих и дичь, четко выделялись на фоне палисандра; эту мебель сама Кончетта считала устаревшей и даже весьма безвкусной; проданная после ее смерти с аукциона, она теперь составляет предмет гордости одного состоятельного комиссионера, «синьора» которого устраивает коктейль для своих завистливых подруг.

На стенах портреты, акварель, иконы. Все дышит чистотой и порядком. Лишь две вещи могли здесь показаться необычными: в углу, напротив кровати, словно башня, возвышались четыре огромных деревянных сундука, выкрашенных в зеленый цвет, с висячим замком на каждом, а перед ними на полу валялся пришедший в негодность мех. У наивного посетителя эта комната должна была в лучшем случае вызвать улыбку, так ясно свидетельствовала она о добродушии и повседневных хлопотах старой девы.

Для тех, кто знал действительные обстоятельства, и для самой Кончетты она была лишь адом мумифицированных воспоминаний. В четырех зеленых сундуках хранились дюжины дневных и ночных сорочек, капотов, наволочек, простынь, аккуратно подразделенных на «праздничные» и «расхожие»: то было приданое Кончетты, понапрасну заготовленное пятьдесят лет тому назад. Замки этих сундуков никогда не отпирались из опасения, что оттуда могут выскочить докучливые демоны; от всепроникающей палермской сырости вещи желтели, портились и становились никому и никогда не нужными. Портреты, висевшие на стенах, изображали уже нелюбимых более покойников; фотографии друзей, при жизни нанесших такие раны, что не могли быть позабыты и после смерти; акварелью были нарисованы дома и земли, в большинстве своем проданные за бесценок, а чаще промотанные внуками.

Хорошенько вглядевшись в изъеденный молью мех, можно было обнаружить два торчащих уха, морду из черного дерева, два вытаращенных глаза из желтого стекла; то был Бендико, подохший сорок пять лет тому назад, набальзамированный сорок пять лет тому назад, ставший прибежищем паутины и моли и вызывавший ненависть прислуги, которая вот уж десятки лет просила, чтоб его выбросили на помойку, но Кончетта всегда противилась этому: не желала расстаться с единственным воспоминанием о прошлом, которое не вызывало у нее мучительных ощущений.

Но сегодняшние треволнения (в известном возрасте каждый новый день обязательно приносит свои муки) относились лишь к настоящему. Менее набожная, чем Каролина, более чуткая, нежели Катерина, Кончетта поняла значение визита монсеньера викария и предвидела все его последствия: принудительное изъятие всех или почти всех реликвий, замена картины над алтарем, возможная необходимость вновь освятить капеллу. В подлинность этих реликвий она почти никогда не верила и платила за них с равнодушием отца, который подписывает счета за игрушки, ему безразличные и нужные лишь для того, чтоб держать в послушании детей. Ее не трогало изъятие этих предметов, сегодня ее тревожила и раздражала мысль о той жалкой роли, в которой Салина предстанут перед церковными властями, а вскоре и перед всем городом. Осторожность церкви была пределом того, чего можно было в этом отношении ожидать в Сицилии; но это еще ничего не значило: через месяц, через два все распространится, так же как распространяется любая тайна на этом острове, эмблемой которого вместе Трезубца могло бы стать ухо Дионисия, с грохотом разносящее самый легкий шорох, раздавшийся вдалеке и

подслушанный им. А уважением церкви она дорожила. Престиж имени сам по себе медленно испарился. Деленное и переделенное наследство теперь в лучшем случае не превышало достояния многих других, стоявших ниже Салина семей; оно было неизмеримо меньше того, чем обладали некоторые состоятельные промышленники. Но в делах церкви, в отношениях с ней Салина всегда удерживали первенство; надо было лишь видеть, как его преосвященство встречает трех сестер, когда они на Рождество наносят ему визит. А что будет теперь?

Вошла горничная.

— Ваше превосходительство, прибыла княгиня. Автомобиль уже во дворе.

Кончетта встала, поправила волосы, набросила на плечи черную кружевную шаль, вновь обрела величавое выражение лица; она вошла в приемную в ту минуту, когда Анджелика преодолевала последние ступени наружной лестницы. Анджелика страдала расширением вен; ноги ее, немного короткие, теперь плохо служили ей; она подымалась, опираясь на руку своего слуги, который полами черного пальто подметал лестницу.

— Дорогая Кончетта!

— Анджелика моя! Как давно мы с тобой не виделись!

Со времени последнего визита прошло, если быть точным, всего пять дней, но близость между двумя родственницами была столь велика, что и пять дней могли показаться очень долгим сроком (по расстоянию, отделявшему их друг от друга, и по чувствам, ее питавшим, Эта близость во всем походила на ту, которая через несколько лет должна была объединить находившихся в смежных окопах итальянцев и австрийцев).

В Анджелике, которой также было под семьдесят, еще сохранилось много следов ее былой красоты; болезнь, превратившая ее через три года в жалкую тень, уже начала свое действие, но пока еще скрывалась где-то глубоко в ее крови; зеленые глаза были еще прежними, лишь слегка потускнели; морщины на шее были прикрыты мягкими черными лентами капора; овдовев три года назад, она носила его не без кокетства, которое также могло казаться тоскливым воспоминанием о былом.

— Что ж ты хочешь, — говорила она Кончетте, когда, взяв друг друга под руки, они направлялись к салону. — Что ж ты хочешь, из-за этих празднеств по случаю пятидесятилетия похода гарибальдийской тысячи, которые уже на носу, нет ни минуты покоя. Можешь себе представить, несколько дней тому назад меня пригласили войти в Почетный комитет; конечно, это честь для нашего дорогого Танкреди; но подумай, сколько хлопот для меня! Нужно позаботиться, куда разместить оставшихся в живых участников похода, которые съедутся со всей Италии, распределить приглашения на трибуны, чтоб никого не обидеть, да еще обеспечить участие всех мэров Сицилии. Кстати, дорогая, мэр Салины — клерикал и отказался участвовать в шествии; тогда я подумала о твоем внуке Фабрицио; он нанес мне визит, и я сразу за него ухватилась. Мне он не смог отказать, и мы в конце этого месяца увидим, как он будет шагать в длинном сюртуке по улице Свободы вслед за плакатом с большой надписью «САЛИНА». Ведь, правда, это замечательно! Салина чествует Гарибальди. Так сольются старая и новая Сицилия. Я и о тебе, дорогая, подумала; вот твой билет на почетную трибуну, справа от королевской. — И она вытащила из своей парижской сумочки кусочек картона того же красного цвета гарибальдийцев, что и шелковый шарф, которым Танкреди некоторое время повязывал себе шею. — Каролина и Катерина будут недовольны, — продолжала она тоном третейского судьи, — но я могла располагать лишь одним местом; впрочем, у тебя на него больше прав, чем у них: ты была любимой кузиной нашего Танкреди.

Она говорила много и говорила хорошо; сорок лет совместной жизни с Танкреди, жизни бурной и непостоянной, но достаточно долгой, окончательно уничтожили акцент и манеры Доннафугаты: она преобразилась настолько, что даже усвоила изящный жест, которым Танкреди скрещивал пальцы рук. Она много читала, на ее столике последние книги Франса и Бурже чередовались с книгами Д'Аннунцио и Серао; в палермских салонах она прослыла знатоком архитектуры французских замков на Луаре, о которых часто восторженно говорила, быть может, бессознательно противопоставляя спокойствие их стиля Возрождения барочной тревоге замка Доннафугаты, к которому питала отвращение, непонятное тем, кто не знал ее заброшенного детства.

— Ну что у меня за голова, дорогая! Забыла тебе сказать, что сейчас сюда приедет сенатор Тассони, мой гость на вилле Фальконери, который хочет познакомиться с тобой: он был большим другом Танкреди, его товарищем по оружию и, кажется, слышал о тебе много. Дорогой наш Танкреди!

Платочек с тонкой черной каемочкой был извлечен из сумочки, и она вытерла слезу, выступившую на ее все еще прекрасных глазах.

Кончетта время от времени вставляла фразы, нарушая непрестанное жужжание Анджелики; однако при упоминании имени Тассони она промолчала. Далекая-далекая, но такая ясная картина возникла перед ее глазами, словно она смотрела в перевернутый бинокль: большой белый стол, вокруг которого сидят все, кто теперь уже в могиле. Танкреди рядом с ней — теперь и его уже нет, да, впрочем, и сама она тоже, в сущности, мертва; его грубый рассказ, истерический смех Анджелики и ее собственные не менее истерические слезы. То был поворот в ее жизни; в ту минуту она вступила на путь, приведший ее сюда, в эту пустыню, где больше не живет любовь, давно угасшая, где даже нет места для ненависти.

Поделиться с друзьями: