Леопард
Шрифт:
Внизу, на улице, отделявшей гостиницу от моря, появился, человек с шарманкой и заиграл в жадном надежде растрогать иностранцев, которых не было в это время года. Шарманка перемалывала арию «Ты, к Богу летящий на крыльях».
Собрав последние остатки сил, дон Фабрицио подумал, сколько желчи в эту минуту примешано к агонии по всей Италии у тех, кто слышит эту механическую музыку. Танкреди со свойственной ему догадливостью выбежал на балкон, бросил вниз монету и сделал знак, чтоб прекратили. Снаружи восстановилась тишина, но грохот внутри все нарастал.
Танкреди. Конечно, многим в своей жизни он обязан Танкреди; его несколько ироническая способность во всем разобраться, столь дорогая князю, его умение ловко пробиваться через все трудности жизни, доставлявшее князю эстетическое наслаждение; его привязанность, которая, как и долженствует,
И еще любил он первые часы после возвращения в Доннафугату: ощущение традиции и вечности, воплощенное в камне и в водах, словно остановившийся бег времени; иногда веселые выстрелы на охоте, удачно подстреленные зайцы и куропатки; шутки наедине с Тумео, несколько минут покаяния в монастыре, где пахло плесенью я печеньем.
Было ли еще что-нибудь? Да, было, но то уже золотые зерна вперемешку с песком. Удовлетворение после острого ответа дуракам; удовольствие, испытанное, когда он обнаружил, что в красоте и нраве Кончетты сказываются подлинные черты рода Салина; любовные увлечения; неожиданная радость, испытанная, когда он получил письма от Араго, который внезапно поздравил его но случаю точных и трудных вычислений пути кометы Гексли. А почему бы и нет? Публичные похвалы при вручении медали в Сорбонне; нежность тончайшего шелка его галстуков, приятный запах его кожаных вещей; и еще смеющиеся, полные страсти лица женщин, которые иной раз ему попадались на улице; ну, вот хотя бы эта, вчера на вокзале в Катанье, она быстро смешалась с толпой. На ней был дорожный тёмный костюм и замшевые перчатки; казалось, она хотела взглянуть на его изможденное лицо, выглянувшее из грязного купе. Как суетилась толпа! «Бутерброды!», «Читайте „Коррьера делл изола!“» И потом этот бестолковый шум уставшего поезда, которому не хватало дыхания… А дома — беспощадно жестокое солнце, лживые лица и воды, прорвавшие шлюзы…
В наступавших сумерках он принялся подсчитывать, сколько же времени прожил по-настоящему. Его мозг уже не справлялся с простейшими вычислениями: три месяца, двадцать дней, всего шесть месяцев, шестью восемь… восемьдесят четыре… сорок восемь тысяч… восемьсот сорок тысяч. Он наконец справился. «Мне семьдесят три года, по грубым подсчетам, я жил, по-настоящему жил, два-три года, не больше». Сколько же длились страдания и скука? Бесполезно считать: все остальное — семьдесят лет!
Он почувствовал, что его рука более не сжимает руки племянника, Танкреди быстро встал и вышел… Теперь уже не поток, уже не река рвалась наружу, а бурный океан, весь в пене и обезумевших волнах…
Должно быть, он снова потерял сознание и затем вдруг обнаружил, что лежит на кровати. Кто-то держал руку на его пульсе. Беспощадное отражение моря в окне слепило ему глаза; по комнате разносились свистящие звуки, то был его хрип, но он не знал об этом. Вокруг собралась небольшая толпа, кучка каких-то посторонних людей, которые глядели на него испуганно и пристально.
Понемногу он стал узнавать: Кончетта, Франческо Паоло, Каролина, Танкреди, Фабрициетто. Руку на пульсе держал доктор Каталиотти. Он думал, что встретил его улыбкой, но этой улыбки никто не заметил: все, кроме Кончетты, плакали; плакал и Танкреди: «Дядя, дорогой дядюшка!»
Вдруг, пробивая себе дорогу через эту кучку людей, показалась молодая стройная дама в дорожном костюме каштанового цвета с широким турнюром, в соломенной шляпе с вуалью, не скрывавшей лукавой привлекательности ее лица. Ручкой в замшевой перчатке она расталкивала плачущих и с извинениями приближалась к постели умирающего. То была она, то было всегда желанное ему существо, наконец пришедшее за ним; странно только, что она такая молодая, должно быть, поезд скоро отойдет. Когда они уже стояли лицом к лицу, она приподняла вуаль; целомудренная, но готовая отдаться, она показалась ему еще прекрасней, чем в те минуты, когда он вглядывался в ее лицо сквозь звездные просторы.
Грохот океана замолк навсегда.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Визит монсеньера викария. — Картина и реликвии. —
Комната Кончетты. — Визит Анджелики и сенатора Тассони. — Кардинал. — Конец реликвий. — Конец всему.Тот, кто навещал старых девиц Салина, почти всегда обнаруживал на стульях в прихожей по крайней мере одну шляпу священника. Девиц было три; тайная борьба за первенство в доме вызвала среди них раздоры, и каждая, обладая до некоторой степени сильным характером, желала иметь собственного исповедника. Как было принято тогда в девятьсот десятом году, исповедь совершалась на дому, а угрызения совести кающихся требовали ее частого повторения. К небольшому взводу исповедников пришлось добавить духовника, который каждое утро служил мессу в домашней капелле, а также иезуита, взявшего на себя общее духовное руководство домом, и монахов и священников, являвшихся за подаяниями для того или иного прихода или на какое-либо благочестивое дело.
Читателю должно быть ясно, что хождение духовных лиц было непрестанным, вот почему прихожая виллы Салина часто напоминала одну из тех лавок на площади Минервы в Риме, где выставляют в витрине всевозможные головные уборы духовенства, от огненно-красных кардинальских до черных как уголь шляп сельских священников.
В этот майский полдень тысяча девятьсот десятого года здесь скопилось неимоверное количество шляп священнослужителей. О присутствии генерального викария палермской епархии свидетельствовала широкополая шляпа из тончайшего касторового сукна восхитительного цвета фуксии, подле которой лежала лишь одна перчатка с правой руки, вывязанная из шелка того же деликатного оттенка; о том, что его сопровождал секретарь, можно было узнать, взглянув на шляпу из блестящего черного ворсистого плюша с тонкой фиолетовой лентой; присутствие же двух отцов иезуитов угадывалось по смиренным шляпам из мрачного фетра, символизировавшим сдержанность и скромность. Шляпа домашнего духовника занимала место на отдельном стуле, как полагается человеку, который находится под следствием.
Сегодняшнее собрание было не обычным и даже значительным. В соответствии с папскими распоряжениями кардинал-архиепископ начал проверку частных капелл своей епархии с целью удостовериться в заслугах лиц, которым дозволено отправлять в них богослужение, а также убедиться, насколько убранства этих молелен, правильность службы и подлинность почитаемых там реликвий согласуются с канонами церкви.
Домашняя церковь Салина была самой известной в городе; его преосвященство намеревался посетить ее в числе первых. Собственно, для подготовки к этому событию монсеньер викарий и направился на виллу Салина. Пройдя через неведомые фильтры, до курии архиепископства докатились весьма неприятные слухи; конечно, они не затрагивали ни достоинств владелиц, ни самого их права исполнять религиозный долг у себя дома — это никем не оспаривалось. Точно так же никто не высказывал сомнений насчет регулярности этих богослужений; с этим все обстояло почти в совершенном порядке, если только не считать излишнего, хоть и понятного сопротивления, которое девицы Салина оказывали, когда при богослужениях желал присутствовать кто-либо из лиц, не принадлежавших к тесному семейному кругу.
Внимание кардинала было обращено на другое: его беспокоила картина, почитаемая здесь, как икона, и реликвии, десятки различных реликвий, выставленных в капелле. Ходили самые тревожные слухи насчет их подлинности, и считалось желательным это проверить и доказать. Домашний духовник, хоть и являлся священником образованным, подававшим наилучшие надежды, выслушал серьезный выговор за то, что не сумел должным образом открыть на это глаза старым девам; он получил хорошую головомойку или же, если можно так выразиться, ему основательно «умыли тонзуру».
Беседа велась в главной гостиной виллы, той самой, где изображены обезьянки и попугаи. На диване, обитом сивей тканью с красной каймой, приобретенном лет тридцать назад и резко выделявшемся на фоне блеклых тонов богатого убранства салона, сидела синьорина Кончетта; по правую руку от нее расположился монсеньер викарий; стоявшие по обе стороны дивана того же стиля кресла гостеприимно приютили синьорину Каролину и одного из иезуитов, падре Корти; в то время как синьорина Катерина, у которой были парализованы ноги, сидела в, кресле на колесиках, остальные духовные лица довольствовались обитыми щелком, под стать убранству всего салона, стульями, которые тогда всем казались менее ценными, чем роскошные кресла.