Анчутка
Шрифт:
Прогнала от себя эти мысли, укорила, что думает о чужом женихе. Руки уже протянула. Только вот ученик с чего-то переполошился. В книгу вцепился, глазами хлопнул, а потом распахнул их пошире, верно, чтоб быть более выразительным и неоспоримым.
— Нет! — голосом сорвался, отнюдь не таким как прежде, собой книгу прикрыл, чтоб Сорока, ещё ненароком ту не открыла.
Опять каждый к своему вернулся. Только боярин не знает, что ему и делать, куда ему срамоту эту деть. Назад положить — так Сорока возле ларца сидит, вдруг ей её прочесть захочется, а убрать подальше — Сорока подозревать станет, ещё больше любопытствовать будет — так всегда бывает,
Федька в книговницу вновь заскочил, глазами с боярином переглянулся. Один кивнул — как она, мол? Другой кивнул — сам посмотри— глазами стрельнул — принёс, что просил? Федька поставец показывает — лучшие отобрал. Мир бородкой окладистой на стол указал— мол, ставь и проваливай. Федька поставец-то поставил, да ненароком, а может и намеренно, рисуночки увидел. Засмотрелся теми-то написаниями — верно тоже очень они его, неграмотного, заинтересовали, лицо аж вытянулось. Пальцем Миру в книгу тычет — это ж как они ухитряются? Мир на того скосился, ногой так притопнул слегонька, что конюший на месте подпрыгнул, да в сени стрекача дал, а бежал так быстро, что с лестницы чуть кубарем не слетел.
А Сорока дальше сидит, скучающе в окно смотрит, подбородком в скрещенные на подоконнике руки упёрлась, балясины на гульбище считает — воробьи-то разлетелись. Да от того устав, тоже отвернулась, а перед ней на поставце лежит яство заморское, диковинное в нынешних местах, но ко столу княжескому и боярскому завсегда оно подавалось — смоква сушённая на солнце. Сорока сидит облизывается, но не наглеет. Мир уж больно дотошный чтец оказался, прям в книге весь утонул. Сорока взор от смокв отвела — толку что смотреть, от того только скулы сводит и слюна течёт, как по столу что-то зашуршало, то Мир писалом серебряным поставец к ней ближе пододвинул, приглашает ту опробовать:
— Тут гости чужестранные отца одарили, узнав о именинах. Вот и мне принесли, а я их терпеть не могу, — от книги не открывается, за ней прячась, голосом бесцветным бормочет. — Семена на зубах хрустят и сладко, что потом ничем ни запить, ни заесть.
У Сороки вроде и настроение приподнялось— дюже она сладкое любила— схватила две сразу, одну пока ела вкусно было. Про себя думает: "Опять верно подслушивал — анадысь только с Извором о том разговаривала", а потом опять о Храбре вспомнила, как в степи их ей тоже приносил. Вторую со вздохом назад вернула, горечью наполнившись. И дальше сидят молча: Сорока опять в окно смотрит, Мир в книге пропал.
Как невозможно дождю лить без остановки, так и нельзя вечно себя тоской изводить. Сорока про себя думает, и что это за книга такая, что оторваться боярин уже с годину не может. Нет покоя ей — интерес взял. Видно дюже сладкое занятие себе он нашёл, что даже учить половецкий отказался.
"Мне какое дело, чем боярин себя тешит", — фыркнула, плечами дёрнула. А всё же не отлегло. Вокруг стула боярского ходит, глазами в книгу косится — не видать ничего. Мир от той то рукавом прикроет, то спиной широкой повернёт, что ничего не разглядеть. Все глаза сломала.
А потом смекнула, щёки загорелись — ничто из Инъдикии (Индия) книжка заморская любострастная, что иереи читать запрещают, где рисуночки похотливые превеликим числом. Вон и ларец на их похож. И то верно — вон какая огромная, в переплёте твёрдом,
витиеватой филигранью серебряной да медной по бокам украшена, как только их мастера умеют делать.Только Сорока не понимает, почему сердце от того бешено колотиться стало, да негодованием в висках бьёт. Изловчилась, через стол за край книгу схватила, к себе дёрнула — свою догадку проверить хочет. А Мир на себя, что Сорока на стол повалилась, а всё одно книгу из рук не выпускает.
— Давай, боярин, я её уберу — половецкой грамоте учиться станем, — книгу на себя дёрнув, через стиснутые зубы цедит. — А-то скука одолела.
— Здесь у меня труды, похитрее твоего половецкого, — отвечает, на себя рванул, что Сорока крякнула, через весь стол растянулась.
— Что за книга такая, что уже больше годины сидишь, даже дышишь через раз, — на себя потянула обеими руками вцепившись, что Мир за книгой следом через стол потянулся.
Книга широко-то раскрылась. Каждый за неё держится. Мир с одного края стола, Сорока — с другого. Рассматривают. Да оба и не в неё смотрят — уж больно близко они друг к другу оказались, дышать аж оба перестали. Вот каждый лицо напротив и изучает.
— Покуда будешь ходить как в воду опущенная? — Мир первым очнулся, а сам радуется, что наконец удалось понурую Сороку из равнодушного покоя вывести. Пусть хоть бранится, хоть драчливится, только чтоб себя не изъедала печальми.
И та отмерла, да сызнова с каким-то остервенением за старое принялась. Лицом изменилась — изломалось всё. Мирослав рукавами широкими пергамен прикрыл.
— Дружинники всё вдоль и поперёк излазили, свору всю загнали, — Мир ту разговорить хочет. — Все колодцы заброшенные пересмотрели. А ежели не нашли мы его, так чего его раньше времени оплакивать?
Сорока и не слышит ничего, книгу хватает, словно действительно ум за разум зашёл. Мир уже эту книгу ненавидеть стал. Дёрнул желая её в сени выбросить, да Сорока изловчилась и лист пергаменный с треском отодрала, да на ногах не удержавшись на гузно своё мягкое шмякнулась. Слёзы глаза стелят и от обиды, и от боли, и от тоски, что бросили её здесь на растерзание те кому доверилась, кого своими ближними назвала. А больше всего ещё от одного чувства странного, никогда раньше не испытываемого, не считая того случая на торжище — ревности что-ли — сама этому чувству удивилась.
Пергамен в руках крутит, а там нет ничего зазорного, одни буквы какие-то, только незнакомые — Мир действительно по началу рисуночки рассматривал, а потом, выдержку проявляя, на письмена, которые там тоже были в достатке, перешёл. Он их мудрённые буквы изучал, чем те написаны — не как у наших списателей (переписчик) — цвет отличается— заглавицы киноварью и золотой краской, что весьма схоже, но всё же иное, особенно витиеватые рамки со множеством извилистых плетений и цветочным орнаментом по краю страниц. Только всё вскользь — Мирославу за книгой интереснее вид открывался, что глаз не оторвать.
Мир к девице подлетел, не знает как подступить к ней. А та сидит на полу, ноги в стороны раскорячила, подол задрался, что онучи видны, а там и колени белые слегка выглядывают. В лист уставилась, а на лице все возможные чувства прослеживаются — не поймёт Мирослав, какое из всех её больше остальных коробит. Сорока судорожно пальцами тонкими в пергамен тонкий впилась, скомкала его неистово, и так горько как разрыдается.
— Отпусти меня, — Мирослав Ольгович, на колени перед ним становится. — Нет мне тут покоя, мучаюсь. Неужто не видишь?