Анчутка
Шрифт:
— Смерть моя пусть на вашей совести будет. Макошь, Лада, покарайте их! — Милка проклятья рассыпает да как скрутится, за живот схватившись, а по ноге кровавая струйка вниз к тонкой щиколотке сбежала.
— Слезай, голубка. Я поправлю твоё горе, пока время есть! — не отстаёт от Милки травница. — Слезай, пока не поздно.
— Брешишь! — Милка замерла на долю времени, да вновь за своё принялась — петлю на шее затягивает.
— Окаянная, не делай этого — на том свете мучиться будешь. И дитя не рождённое на вечную погибель обрекаешь, горемычная! — воскликнула руку к ней тянет, словно петлю с шеи сама сорвать хочет.
— Нет в этом мире справедливости! Все вы заодно! А коли и вправду помочь мне хочешь, так
Никто не посмел к той подойти. Милка извивается, на петле дёргается, горлом хрипит, а хозяйка любуется — ладонь перстнями усыпанную вскинула, чтоб не мешали. Зима к той лишь заковыляла. За ноги схватила. Всё уже — не колышется.
Травница мимо девок прошла, в глаза всем заглядывает, а кто видит лик её, от ужаса вздрагивает. Недолго блукатила Зима. Возле Кура по правому берегу на лужайку вышла. Река широкая, полноводная. Тихо вокруг все Полуденницу боятся — на луга да поля не ходят. Только одна какая-то баламошка на реке плещется. Взглядами встретились да каждый своим делом занялся — Зима травки собирает, а Сорока рубаху свою стирает.
— Вот принесла же тебя нелёгкая, — забубнила под нос Сорока, с усердием грязь с рубахи оттирает. — Следить за мной пришла, чтоб не убежала?! Да, что мне эта баба сделает? — дальше размышляет. — Я вон из детинца вышла преспокойно, через слободы прошла — пальцем никто не тронул, — перекосившимся лицом с омерзением притянулась к рубахе. Та уже конечно была намного чище, чем тогда когда из детинца уходила — и не удивительно, что её никто не остановил.
Неподалёку хрустнувшая ветка заставила Сороку непроизвольно вздрогнуть. Замерла недоверчиво, ухом повела — верно приблизилась травница к ней. Девица насторожилась, не оглядывается. Чего ей от неё надобно? На пук душицы посмотрела, которым от рубахи помётные пятна оттирала — да верно травки собирает — тут душицы полно.
Шаги мягкие приблизились. Совсем рядом, а дыхание тяжёлое, смрадное, будто кто несколько дней бражничал не просыхая. Скользнула тень по рябистой глади реки. Не баба — то мужик стоит брыдлый. Потянулся к Сороке. Только та изловчилась и, как была в тонкой сорочице, так в сторону метнулась, рубаху из воды за собой подхватив. Мужик с другого края за рубаху словить хотел, да промахнувшись на колени в воду плюхнулся. Поднялся, опять на неё идёт, руки словно клешни в стороны расставил, похотливым взглядом по стану скользит — сорочица короткая к телу прилипла — девка что голая. А Сорока тем временем одним движением рубаху закрутила, словно отжать хотела, мужика по одутловатой роже со всего маха этим сучёным валиком и огрела, да бежать.
Только подумала, что уйти сможет, как ногой в косматом взморнике запуталась, ничком в воду и плюхнулись. Отползти хотела, только брыдлый её за щиколотку схватил и на себя резко потянул. Сорока показалось, что ноги лишилась, так болью пронзило. Мужик сверху залез, тут же её за шею взял, да и с головой в воду и окунул. А вода не глубокая — в самую тину её лицом зарыл. Сорока руками по воде шлёпает, мужика с себя стряхнуть не может — тяжёлый, что боров. Из последних сил бьётся бедняжка, а мысли в голове так и мельтешат: "Кикиморой анадысь (недавно) не зря меня кликали." Стихла почти, водяного уже ждёт, да мужик вдруг в воду сам бултыхнулся. Глаза круглые вылупил, матюгами кроет пока из воды выныривал, на берег смотрит и наутёк пустился.
Сорока на сушь еле выбралась. Лежит, надрывно кашляя. Спасительницу свою глазами ищет, и уже принялась её благодарить, думая, что это травница
в чёрном мятле ей подсобила, смотрит, а это отрочата, мал мала меньше с плетёнками из ивовой лозы, преогромными, стоят, сами на неё таращатся. Одна отроковица, лет десяти, палку в руках держит. Другие тоже. А самый маленький пастрелёнок длиннющей веткой, больше себя раза два, так размахнувшись широко и замер.Они в лицо убийцу признали, вот он и сбежал. Это местный скотобоец. Мало того что брыдлый, так ещё и пропойца несусветный, и за звонкую монету хоть мать, хоть отца продать может. Давно о нём слава недобрая ходила, только за руку никто не ловил.
Ребятня разговорилась с кикиморой неудавшейся. На бережку сидят. Девчонки косу Сороке плетут, а она им стригушек — куколок травяных — из овсяницы с душицей ладит. Всё поведали: и про жизнь свою, и про сеседей. Что голодно бывает, несмотря на то что колосья тяжёлые к земле клонятся, и холодно зимой — пушнину обозами в Переяславль везут, да и в стольный град Киев.
— Благодарна я вам — кабы не вы, в Навь бы отправилась? — потеребила белобрысую маковку босоного мальца, не больше семи лет от роду.
— Это всё бабка Зима. Она здесь травки собирала, сказала, что почерёнки на лугу выросли — хоть косой коси. Обманула верно, — почесал затылок, а сам в огромных размеров плетёнку заглядывает.
— Почерёнки говоришь, — задумалась Сорока, как ей ребяток отблагодарить. — Ай-да за мной, — махнула рукой, следом их зовя. — У меня для вас кое-что есть, — верно побег сегодня отложить придётся.
Стоят ребятки, что воробушки, гурьбой сбились, возле частокола наместничьего двора с чёрного хода, с ноги на ногу переминаются, дивуются — чего это она их с собой сюда притащила. Вскоре Сорока воротилась, по сторонам воровато оглядывается. Каждому в корзину по утренней куре и положила, да ещё по пол хлеба ситного, кислого — всё равно стряпчий не заметит, а коли заметит, так за руку поймана не была.
Солнце уж к земле клонится — из детинца теперь уж не выбраться. Утро вечера мудренее. Забралась Сорока в своё жилище. Всё тело ломит, что соломенный тюк мягче перины из лебяжьего пуха кажется. Храбра вспомнила.
— Обещал с собой забрать, как дела свои порешает. И что за дела у него здесь такие? — хотела худым словом помянуть, да язык себе вовремя прикусила — на опасное дело пошёл.
Сорока за день так умаялась, что сил не было на бок повернуться. Натянула пасконницу, что ей покрывальцем от комарья служила. Лишь на мгновение глаза прикрыла, и тут же полностью и безвозвратно отдалась сладостной неге беспробудного сна.
И ночь укрыла Курск чёрным корзно, украсила его звёздной пылью и застегнула на одном из небесных плеч яркую скорлупообразную фибулу с одним скошенным краем. В её тусклом свечении тени казались зловещими, и не было понятно кем или чем они откидывались, причудливо изломавшись, перемешавшись друг с другом. Там пасконь растопырил свои лапы, с длинными когтями-кинжалами, словно тать, желающий ограбить путника, а там старый ясень, похожий на ушлого повесу, пытается тронуть гибкий стан молоденькой берёзы, стеснительно от того ускользающей. Вот ещё одна тень, словно дерево, длинная, не колышется, на месте стоит, корни свои оторвала от матушки-землицы и двинулась почти бесшумно.
В сенницу (сеновал) тихонько пробралась. Нож из-за пазухи вытащила и размахнувшись обрушила вниз, вонзила в тело хрупкое, что одним лишь тонким пасконевым покрывалом было укрыто. Короткий клинок на удивление легко вошёл, провернул рукоять, чтоб рана смертельной оказалась. Ни звука, ни стона, да и запаха кровавого, ничего нет.
Сдёрнув с соломенного тюка покрывальце, брыдлый убийца озлобленно рыкнул. Краем глаза заметил, что наружу кто-то выскользнул. Его догадка подтвердилась отдаленным звуком мелких шажков, словно лёгкий шелест, убегающей от него жертвы.