Зеленое дитя
Шрифт:
Бывало, он жаловался, что когда-то отобранные им самим образцы больше его не радуют:
«Людям чаще всего удается разграничивать два вида чтения: чтение как хобби и чтение ради практической пользы. Многим удается в течение всей жизни поддерживать это равновесие, и, даже если они его утрачивают, чтение, как правило, остается частью их досуга. Профессиональный же литератор оказывается в жалком положении заложника собственного дела: что бы он ни читал, должно лить воду на его мельницу, и, чем дальше, тем все реже может он позволить себе прочитать книгу просто ради удовольствия»{8}.
Неудивительно, что многие его книги — это плод литературного заказа: он писал рецензии для «Таймс литерари сапплмент», искусствоведческие статьи (например, «О значении искусства») —
Может показаться, что только чужое творчество питало его деятельность Зоила, но это не так Он был убежден, — то было его кредо писателя и критика, — что «вся наша жизнь есть отзвук наших самых первых детских ощущений, и свою личность, все наше духовное бытие мы впоследствии сознательно строим посредством изменения и сочетания тех первоначальных реакций»{9}. Познакомившись с трудами Фрейда, и особенно Юнга, он заговорил о возможности применения идей психоанализа в литературной критике.
«Произведение искусства… имеет соотнесенность с каждой областью сознания. Оно черпает энергию, свою безотчетную и таинственную власть из id, которое следует полагать источником так называемого «вдохновения». Связанность формы и цельность придает ему ego, и, в конечном итоге, его всегда можно увязать с теми идеологическими построениями и духовными устремлениями, которые являются своеобразным порождением superego… Важно отметить, что, согласно психоанализу, художник изначально тяготеет к неврозу, и только занятия искусством как бы не дают осуществиться фатальной предрасположенности. Именно искусство, творчество возвращают художника к реальности. По-моему, это проясняет возможную положительную роль психоанализа в работе критика: она состоит в утверждении реальности посредством сублимирования любой изначальной предрасположенности к неврозу. Психоаналитик, по определению, должен уметь разграничивать рояльное и невротическое начала в художественном или квазихудожественном произведении, чем нам и полезен»{10}.
Рид использовал психоаналитический подход в своих эссе о Вордсворте и, особенно, Шелли. Читателю же, в свою очередь, интересно применить психоанализ к самому автору, увлеченному психоанализом.
С отцом это не трудно. Он любит отождествлять себя с художником, чьи обстоятельства жизни ему близки:
«Так сложилась детская судьба Смоллетта[12], что эта чувствительная и гордая натура должна была постоянно укреплять в себе дух самостоятельности. Ребенком он лишился отца, и, хотя семейный достаток позволил его родным дать ему достойное образование, оно не соответствовало его запросам. В пятнадцать лет его отдали в ученики хирургу, но уже тогда было ясно, что медицина — не его удел. Его влекла к себе литература, ему были интересны гуманитарные дисциплины, причем ни то, ни другое не вызывало у него малейшей восторженности, — дальше мы это увидим. Я хочу сказать, Смоллетт никогда не рассматривал интеллектуальный успех как компенсацию физических недостатков, — скорее он, как Гете, видел в нем естественное доказательство гениальности».{11}
А его описание северного темперамента Вордсворта, которое я привел выше, — что это, как не оправдание собственной «твердокаменной сдержанности»?
«Бесспорно, такая «броня» — наилучшее средство защиты; история знает немало тому примеров Да и в семейной жизни она тоже спасает с ней можно по-деловому справляться со всей этой суетой — рождением детей, смертью родственников, свадьбами — словом, с грозящим задавить тебя бытом»{12}.
Сам он, надо сказать, умел по-деловому справляться с житейскими невзгодами: это видно по тому, как он быстро, без долгой суеты, похоронил мать и сбежал от первой жены.
Возникает вопрос: не из желания ли оправдать свои поступки стремился он возвысить искусство, представив его несравненным благом? В «Искусстве здесь и сейчас» недвусмысленно дается понять, что пророком современного искусства Гоген стал потому, что сумел целиком посвятить себя живописи, хотя это стоило ему работы в банке, «и ему пришлось оставить жену и детей». Другой литературный пример — Стерн[13],
между прочим, тоже уроженец Йоркшира, известен тем, что был не в ладах с женой. Но самой явной попыткой отца оправдаться стала его книга «В защиту Шелли».О своем неприязненном отношении к поэзии Шелли не раз высказывался Т. С. Элиот, объясняя его моральными огрехами поэта, в частности, тем, как он обошелся со своей женой Хэрриет, когда решил бросить ее ради Мэри Годвин[14]. Мой же отец, наоборот, отождествлял себя с Шелли: во всяком случае, письмо, которое тот написал Хэрриет в октябре 1814 года, вполне могло выйти из-под пера моего отца и быть адресовано его первой жене Эвелин в июне 1933 года:
«Я сошелся с другой, ты мне больше не жена. Если я причинил тебе боль, то совершенно невинно и нечаянно: мне с самого начала не следовало связывать с тобой свою судьбу. В любом случае страданий — и не маленьких — было бы не избежать»{13}.
В лице Шелли он защищал не только поэта, но и простого смертного, — это очевидно:
«Возможно, Хэрриет стала бы ангелом-хранителем домашнего очага, добропорядочной женой и верным спутником жизни. А, может, превратилась бы в истеричку, капризную, назойливую, страдающую маниакально-депрессивным синдромом, бесстрастную, бездушную. Так или иначе, жизнь сыграла с ними обоими злую шутку… Оказавшись поставленным перед трудным выбором, Шелли, конечно, мог бы сохранить лицо и заслужить тем самым одобрение добропорядочных потомков; но еще неизвестно, чем бы все кончилось для него и Хэрриет. Он выбрал другое: путь личной свободы, — и следовал ему по велению души и логике своей философии. Он был тут же осужден и оклеветан на все последующие сто с лишним лет. Зато, — не забудем, — именно благодаря этому выбору, он не исписался раньше времени, а, наоборот, интеллектуально возмужал и обрел как поэт новое дыхание»{14}.
К великому несчастью, у моего отца все вышло не так: с годами обнаружилось, что новое поэтическое дыхание, которое он обрел, удрав из Эдинбурга, не обернулось, увы, всплеском гениальности. Да, разумеется, «Невинный взор» и «Зеленое дитя» — это признанные шедевры малой формы. Да, среди читателей найдется немало поклонников его поэзии, особенно таких стихотворений, как «Мир внутри войны» и «Лунная ферма». Но годы шли, и, чем дальше, тем все больше поэта в нем заслонял критик-искусствовед, специалист по философии искусства и еще, — его гениальный соперник, Т. С Элиот.
Он и сам видел, куда все идет, но изменить ход событий был не в силах. В своей личной жизни он уже сделал главный выбор, — купил загородный особняк, определил детей в частные привилегированные школы: теперь нужно было «отрабатывать» репутацию апостола нового искусства. Разумеется, не все писалось им на заказ, — случалось, и он был свободен в выборе темы: так, лекции в Гарварде, куда его пригласили прочитать курс по современному искусству, подтолкнули его к размышлениям о природе искусства, и в итоге сложилась книга «Знак и идея». Но на свою беду, он стал жертвой не только падких на знаменитостей издателей, но и настырных дельцов от искусства, буквально не дававших ему прохода просьбами написать вступительную статью к каталогу работ. В итоге, как ни горько об этом писать, но ничего не поделаешь, правду не скроешь, — труды его сильно потеряли в весе: достаточно сравнить такую книгу, как «Разноцветное пальто», которая целыми страницами читается как художественное произведение, с его же поздним «Письмом к молодому живописцу», в котором что ни страница, то — «вода».
Сложнее вопрос с Элиотом. По-человечески ситуация понятна: человек сделал ставку на художественную ценность своих произведений, и ему трудно признать, что «по гамбургскому счету» они уступают творчеству его собрата по перу. «Мне суждено родиться рядом с могучим дубом», написал он в стихотворении «Плач Лу Юня», «… когда-нибудь дуб рухнет/, но буду ль погребен под ним я/, Или, напротив, увижу свет/, Кто ж знает». И потом, они с Элиотом были не просто соперниками по поэтическому цеху: они находились на разных идейных полюсах. Элиот исповедовал классицизм, а мой отец — романтизм. Первый был христианином, верующим, второй — убежденным агностиком.