Яконур
Шрифт:
Молчание.
Стояли один против другого.
Затем — одновременно — будто вопрос и ответ, ее вопрос и его ответ, произнесенные разом:
— Как ты… живешь?
— Я не могу без тебя… жить.
Крутятся, крутятся барабаны… Пишется, пишется на них — по копоти на старых, по фотобумаге на тех, что поновее…
Стол дежурного под часами, показывающими гринвичское время; сейсмограммы, разложенные по столу. Норд-зюйд, ост-вест, азимут… Баллы… Магнитуды… Кардиограмма Земли, Ровная линия… Чуть волнистая — на Яконуре штормило… Сбой дальнего, глубинного сердца; продольные волны, потом, следом за ними, колебания другие, большего размаха, — это
В проходе между рядами приборов, под люминесцентными лампами, освещающими подземелье, стоит Ксения.
Я вижу ее.
Поднимает руку; подносит ее к сейсмографу…
Неурожайное дежурство. Как примерзли! Разве что самой толкнуть…
Рука ее у прибора.
Лет двадцать назад, когда Ксении было несколько месяцев, она оказалась у дальних родственников — отцу и матери, молодым, было не до нее; потом у них появились и другие дети, а Ксению оставили, она росла чужая всем. Доброта, исходящая от Бориса, была в ее жизни первой, которую она ощутила как направленную на нее, — не вообще, не всем и ей в том числе, а вот ее избрали из всех, этот взрослый, уважаемый другими взрослыми человек выделил ее изо всех и добр именно к ней; а потому эта доброта стала и первой, которую она смогла принять, была в состоянии принять и — ответить. Ответ этот поначалу жил в ней привязанностью неприкаянного взрослого ребенка; затем обернулся любовью рано сформировавшейся женщины. Потом все заполнилось ревностью и обидой.
Другая, может, терпела бы, ждала и надеялась; она так не могла. Давно изучила себя, поняла и определила: не хочу быть сильной, не хочу быть умной, не хочу искать сама; хочу, чтобы меня нашел — самый сильный, умный, добрый; только чтобы сразу и навсегда. Сразу и навсегда! Терпеть, надеяться и ждать — не могла.
Сказала однажды Борису, что такое он для нее; это как бокал — для лимонада: душа ее поместилась в красивый сосуд, и на свет любо-дорого поглядеть, и — пузырьки радости внутри бегут, бегут в ней, не кончаются… Кончились. Ревность и обида, соединяясь с накопленным в детстве, образовывали все более привычное ощущение несчастья и убежденность, что, лишенная однажды своего места в мире, никогда уже она его не обретет…
А временами вдруг чувствовала облегчение: вот и прошло, минуло, отпустило ее то, что мучило, заставляло страдать, изводило; ведь это совсем не было легко, не было просто и не было хорошо для нее, это же было истязание! — он не любил ее, он любил не ее, оба знали, и он и она, и он не притворялся, что любит, а она не притворялась, что не знает… а все эти цветы, кофточки, пирожные, которые он ей накупал, вся эта его забота о ней, все это, как он с ней нянчился, взрослый, совсем иной человек, не понимающий ее и не понимаемый ею… все это было слишком тяжело… и ни разу даже не обнял ее, не поцеловал!
И тогда, и теперь — ей надо было выстоять на собственном не окрепшем еще здравом смысле…
Отношение ее к Ольге не было недобрым; скорее сочувствовала — понимала, что и у Ольги не ладится… Преимущества молодости сознавала хорошо, однако не ощущала в себе самоуверенности; превосходство Ольги было для нее очевидным и объяснимым. Говорила себе, что с Ольгой, конечно, такому человеку, как Борис, интереснее, а надолго ли она, девчонка, может его занять… хотя неизвестно, что стало бы с мужчинами и вообще, что было бы на свете, если бы все женщины такими сделались…
Смотрю на Ксению.
Рука ее касается сейсмографа. Маленькая рука; раскрытые звездой пальцы с белыми бугорками суставов.
Чуть тронуть… Качнуть… Вот! Будто сильное землетрясение. Только прикоснулась! Пошли, одна за другой, от ее руки волны…
Еще раз
Прокопьич объяснил парнишке, что от него надо.Парнишка вроде бы понял. У костра не очень разглядишь — то ли перетрусил, то ли это ему приключение. Да ладно, делов-то. Парнишке час времени потратить, а у него покупатели. Парнишка ему помощь, он парнишке рыбы подбросит. На чебаках, вон, сидит. Рад будет.
Перегрузил улов и сети в парнишкину плоскодонку. Еще наказал, чтоб он не сбился.
Сел в своей лодке на весла, отошел от острова. Порожняком легко. К мотору он пока и не прикоснется; поработает, ничего, полезно.
Прокопьич был осторожен. Рыбы — килограммов двести или все триста. Столько в воду выбрасывать, да еще с сетями, — дороговато получится. На скорости уйти с таким грузом — навряд. Нет, нынче надо аккуратно. А Карп, он узнавал, домой не возвращался, здесь где-то шастает…
Шел от острова к мыску. Луны не было, но звезд — вся вода кругом светилась. По правую руку небо высоко было отрезано, Шулун закрывал, поднимался от бухты и тянулся за Чертовыми болотами.
Тихо шел, но открыто. На таком-то свету как иначе? Мотор не заводил, нечего на рожон лезть. А если Карп тут — пускай подходит, можно ему разобъяснить, что подышать решил свежим воздухом…
Вот уж слыхать, как Снежный за мыском в камнях разговаривает.
Парнишку Карп, конечно, пропустит, его-то кто заподозрит в чем…
Напротив мыска Прокопьич поднял весла; осмотрелся. Никого. Разве в камышах? Прислушался, Что в камышах, никогда не узнаешь.
Ну, ежели б Карп там был, так давно бы выскочил! Не усидел бы.
Прокопьич снова взялся за весла: чего на виду торчать; прошел подальше, вдвинулся глубоко в заросли, поставил лодку в камышах тесно, — никакой силой не сдвинешь, не покачнешь. Так будет скрытно, тихо и удобно.
Мысок и открытая вода перед ним хорошо были видны Прокопьичу. Знал, как выбрать место.
Стал ждать, когда парнишка покажется.
Курить захотелось. Да хоть бы так папиросу в зубах подержать… Расстегнул ватник, полез в карман.
Вот он сидит скрытно в лодке; ночь, звезды, камыши кругом; вглядывается перед собой, прислушивается; откинув полу ватника, роется в кармане — ищет папиросы.
Он высок и худ, скулы туго обтянуты, оттого кажется моложавым; глаза у него глубоко сидящие, белки покрасневшие от ветра; зубы — через один; морщины вдоль щек. На голову натянут старый берет. Под ватником — форменный речной китель, пуговицы с якорями. Черные брюки, Кирзовые сапоги. Сидит нога на ногу, откинулся назад; все еще папиросы ищет, они оказались с другой стороны.
Рук его не видно, они по карманам.
Он относился к Карпу без злобы. Что ж, коли таков порядок вещей! Кто кого? Значит, он — Карпа.
Вот и все.
Проблема Яконура была его личной проблемой. Прокопьич так объяснял себе то, что происходило вокруг него. Разные люди по-разному видят жизнь, по-разному ее толкуют. У одних людей одно одобряется, у других — другое. Эти наказывают за это, те — за то. Что здесь ценят, там ни в грош не ставят. И поступают одни так, другие — наоборот. Да разговаривают и то по-разному, даже разными словами. В мире как бы много разных миров. Каждый человек живет в каком-то из них. Двое могут находиться в одно время в одном месте — и быть в двух разных мирах. Что же с того, что его интересы противоречат чьим-то интересам, его взгляды — чьим-то иным взглядам? Это не удивляло Прокопьича. И не уязвляло. Ему не нужно было, чтобы его понимали все люди. Он не нуждался во всеобщем одобрении, признании его правоты или сочувствии. Он жил уверенно в своем мире, со своим толкованием его, — и знал в себе достаточно силы самому все взять, что ему требуется.