Виллет
Шрифт:
Другой судья-самозванец, профессор с рю Фоссет, каким-то тайным шпионским способом обнаружил, что я уже не сижу безвылазно в школе, а ухожу регулярно, в определенные дни и часы, и не смог отказать себе в удовольствии организовать наблюдение. Ходили слухи, что месье Поль Эммануэль вырос среди иезуитов. Я бы с готовностью приняла эту версию, если бы наблюдатель лучше замаскировал маневры. В данном случае возникали сомнения. Трудно было представить более простодушного интригана, более наивного и бесхитростного сплетника. Он имел обыкновение анализировать собственные махинации, тщательно разрабатывать козни, а потом хвастаться, объясняя их достоинства. Однажды утром подошел ко мне и торжественным шепотом заявил, что не спускает с меня глаз, так как считает необходимым исполнить дружеский долг и не может оставить без присмотра. Мои действия в настоящее время казались ему очень сомнительными: он не знал, как следует их понимать,
225
Витающей в облаках (фр.).
– Месье преувеличивает, – ответила я. – Действительно, в последнее время появилась возможность немного разнообразить жизнь, но исключительно в меру необходимости, ни в коем случае не злоупотребляя привилегией.
– Необходимость! Что еще за необходимость? Надеюсь, вы в добром здравии? Необходимо разнообразие, подумать только!
Мне было предложено обратиться к католическим святым и почитать жития. Целомудренные отцы церкви не просили разнообразия.
Не знаю, какое выражение появилось на моем лице во время рассуждений профессора, однако он нашел повод для новых обвинений: на сей раз я была уличена в безрассудстве, светскости и эпикурействе; в стремлении к роскоши и лихорадочной жажде пустой, суетной жизни. Оказалось, что в характере моем нет ни devouement [226] , ни recueillement [227] . Кроме того, в нем отсутствуют такие добродетели, как праведность, вера, самопожертвование и самоунижение. Понимая бесполезность ответа, возражения или оправдания, я молча продолжала проверять тетради.
226
Преданности (фр.).
227
Сосредоточенности (фр.).
Профессор заявил, что не видит во мне ничего христианского: подобно многим протестантам я погрязла в гордыне и своеволии язычества.
Я слегка отвернулась и еще глубже забилась под крыло молчания.
Заскрипев зубами, месье издал неопределенный звук. Разумеется, это не могло быть juron [228] , однако могу поручиться, что услышала слово «sacre» [229] . Должна с горечью сообщить, что тот же самый эпитет повторился с недвусмысленным добавлением тысячи разнообразных наименований, когда, два часа спустя, я прошла мимо него, направляясь на рю Креси, на урок немецкого языка. В некоторых отношениях месье Поля следовало считать лучшим человеком на свете, но в то же время трудно было найти более злого, язвительного деспота.
228
Ругательство, бранное выражение (фр.).
229
Проклятая (фр.).
Нашей преподавательнице немецкого языка, фрейлейн Анне Браун, сердечной женщине лет сорока пяти, наверное, стоило бы жить во времена королевы Елизаветы, так как и на первый, и на второй завтрак она предпочитала пиво и бифштекс. Кроме того, прямая, откровенная немецкая душа испытывала жестокие мучения в условиях, как она говорила, нашей английской сдержанности, хоть мы и старались вести себя как можно сердечнее. Нет, конечно, не хлопали учительницу по плечу, а если и научились целовать в щеку, то спокойно, без громкого взрывного чмоканья. Эти упущения чрезвычайно огорчали и удручали фрейлейн, однако в целом мы прекрасно ладили. Привыкнув обучать иностранных девушек, которые ни за что в жизни не стали бы заниматься самостоятельно, не подумали бы преодолеть трудности с помощью усердия и размышления, она не уставала поражаться нашим успехам – весьма, впрочем, скромным. В ее представлении мы были парой удивительных существ: холодных, гордых и сверхъестественно умных.
Возможно, юная леди и правда отличалась некоторой гордостью и привередливостью:
впрочем, обладая природной утонченностью и красотой, она имела право на такие черты, – однако считаю, что приписывать их мне было бы грубой ошибкой. Я никогда не уклонялась от теплого приветствия, в то время как Полина при любой возможности его избегала. В моем оборонительном арсенале не числилось такого оружия, как холодное презрение, а Полина всегда держала его остро отточенным, поэтому любая грубая немецкая шутка немедленно натыкалась на металлический блеск клинка.Честная фрейлейн Анна в некоторой степени ощущала разницу. Испытывая благоговейный страх перед графиней Бассомпьер – подобием неземной нимфы Ундины, – она обращалась за утешением ко мне, как к существу смертному и более доступному.
Нашей любимой книгой для чтения и перевода стал сборник баллад Шиллера, и Полина скоро научилась прекрасно их читать. Фрейлейн слушала ее с широкой довольной улыбкой и говорила, что голос звучит словно музыка. Переводила графиня также очень хорошо: живым, естественным языком, окрашенным тонким поэтическим чувством. Щеки ее расцветали румянцем, губы трепетали в нежной улыбке, прекрасные глаза то вспыхивали ярким светом, то туманились легкой дымкой. Любимые стихи Полина учила наизусть и часто декламировала, когда мы оставались вдвоем. Особенно ей нравилась «Жалоба девушки»: она с удовольствием повторяла слова, чувствуя в звучании красивую печальную мелодию. Правда, смысл баллады ее не устраивал. Однажды вечером, сидя у камина, графиня пробормотала:
Du Heilige, rufe dein Kid zuruck, Ich habe genossen dasirdische Gluck, Ich habe gelebt und geliebet! [230]– Отжила, отлюбила, – повторила Полина. – Разве в этом заключена вершина земного счастья, смысл жизни – в любви? Не думаю. Любовь может принести глубокое несчастье, оказаться пустой тратой времени и бесплодным мучением. Если бы Шиллер сказал «была любима», то надежнее приблизился бы к правде. Люси, разве быть любимой не лучше, чем любить?
230
– Возможно, так и есть. Но зачем рассуждать на эту тему? Что для вас любовь? Что вы о ней знаете?
Она густо покраснела – то ли от негодования, то ли от стыда – и воскликнула:
– Нет, Люси! От вас я этого не потерплю! Папа может видеть во мне ребенка: меня такое отношение вполне устраивает, – но вы-то знаете и не откажетесь подтвердить, что скоро мне исполнится девятнадцать!
– Да хотя бы двадцать девять! Невозможно предварять чувства обсуждением и беседой. Не станем говорить о любви.
– Конечно, конечно! – горячо и поспешно возразила Полина. – Можете сколько угодно меня сдерживать. Но в последнее время я уже говорила о любви, причем не раз. И даже слышала презрительные суждения, которых вы бы не одобрили.
Раздосадованная, торжествующая, очаровательная, непослушная юная графиня рассмеялась. Я не поняла, что она имела в виду, но спрашивать не стала, пребывая в глубоком замешательстве. Заметив, однако, в выражении лица абсолютную невинность в сочетании с мимолетным упрямством и раздражением, все же уточнила:
– Кто это говорит о любви презрительно? Кто из ваших близких знакомых осмелился?
– Люси, эта особа иногда доводит меня до отчаяния. Не хочу с ней общаться, не хочу даже видеть.
– Но кто же это, Полина? Право, теряюсь в догадках.
– Это… это кузина Джиневра. Всякий раз, когда ее отпускают к миссис Чолмондейли, она приезжает сюда и, застав меня одну, начинает рассказывать о поклонниках. Любовь, тоже мне! Вы бы слышали, что она говорит о любви!
– Слышала, – сказала я холодно. – В целом, наверное, вам она говорила то же самое, что и мне. Не стоит сожалеть: ничего страшного не случилось, – и все же нельзя позволять Джиневре влиять на вас. Смотрите поверх ее головы и ее сердца.
– Она очень плохо на меня влияет: у нее прямо-таки талант разрушать счастье и ломать взгляды на жизнь. Ранит прямо в сердце, причем в качестве оружия использует самых дорогих мне людей.
– Но что же говорит мисс Фэншо, Полина? Поделитесь хотя бы в общих чертах. Может, еще не поздно что-то исправить.
– Унижает людей, которых я давно и высоко ценю: не жалеет никого – ни миссис Бреттон, ни… Грэхема.
– Согласна, но, полагаю, каким-то образом связывает их обоих со своей… любовью?