В пятницу вечером (сборник)
Шрифт:
…Кто принес сюда этот серый одинокий камень и поставил его, как надгробие, на месте, где когда-то стоял дом шапочника Шолома: такой же, как я, человек, пришедший на могилу родных, или такой, который собирается здесь заложить фундамент для нового гнезда?
Из сада смотрели на меня высокие окна нового дома, и там, наверно, заметили, что я грустный сижу на камне. Но никто ко мне не вышел. А может быть, вышел, но я не заметил: я видел здесь только прошлое, возвращенное мне памятью.
…Сижу с матерью на кровати, на нас наставлены винтовки. Мама непослушными пальцами листает молитвенник и не может найти в нем керенку, отложенную на дрова.
Проходит несколько минут, и опять раздаются рыдания. Бандиты уводят с собой моего старшего брата, Шику, стройного, рослого, двадцати одного года от роду. Он собирался уйти в самооборону с длинной самодельной пикой. Но мама забросила ее в колодец и своими материнскими слезами удержала сына возле себя. И теперь его уводят от нее навсегда.
— Меня ведут на заклание, мама!
Сквозь разбитые стекла в дом врывается сухой отзвук выстрела. И ничего. Никто в доме не кричит, никто не лишился разума. Сердца окаменели. Шику убили, а мать и отец не сошли с ума!
«Меня ведут на заклание…» Нет, брат мой не напоминал тогда библейского Исаака. Это было его предупреждение остающимся в живых, завещание: не позволить вести себя на заклание подобно безответным созданиям.
Память моя листает и листает события давно минувших лет.
…Глубокая зима. Три-четыре месяца после погрома. Лежу под лоскутным одеялом рядом с умирающим отцом. Уже которую ночь мама не смыкает глаз, не подпускает к отцу ангела смерти, а он здесь, у изголовья кровати. Фитилек в коптилке-картофелине чадит и собирает возле кровати глубокие тени. Отец шумно вдыхает в себя воздух и не возвращает его.
— Люба уже несколько раз посылала меня за вами, — слышу за собой мягкий голос Шлойме. — Сколько можно так сидеть? Мы покойников не оживим. Бог дал, Бог взял. Да-да, так уж создана земля. Живые должны думать о живых.
Куда бы я потом ни пошел, все дороги, тропинки и улочки приводили меня сюда, на Болотинку, к одинокому серому камню…
…Приехать куда-нибудь и застать в гостинице объявление, что свободных мест нет, не очень приятно. Но после Меджибожа и Деражни, где гостиницы почти пустовали, меня даже обрадовало заявление дежурной, светловолосой женщины с миловидным лицом, что сегодня и диван в коридоре занят.
— Не понимаю, почему вы улыбаетесь? — обиделась дежурная. — Вы мне не верите?
— Что вы…
— А есть такие, что не верят. Как это так, говорят они, здесь, в такой гостинице, нет свободных мест? Странные люди! Они думают, что это старое Погребище. Погребище никогда не было маленьким местечком. Но если старое сравнить с новым, то как вам сказать?.. Прежде местечко начиналось у деревянного моста через Рось и заканчивалось у сгоревшей мельницы, там, где теперь кино. Дальше уже начиналась деревня. Теперь Погребище тянется чуть ли не до сахарозавода. Со временем мы станем городом. У нас здесь много командированных, и знаете, кто они? В большинстве — строители. А вы, случайно, не строитель?
— Это мне поможет получить койку?
То ли дежурная приняла меня действительно за строителя, а к ним, как мне показалось, она чувствовала особую слабость, то ли мне просто повезло, но, пока я шагал по местечку, место освободилось. Спать на диване в коридоре мне не придется. Когда я вернулся в гостиницу, дежурная встретила меня с улыбкой:
— Могу вас обрадовать. Я держу для вас койку. Пойдемте, я вам ее покажу.
Радио в коридоре так
громко шумело, что сидеть в комнате было невозможно.Говорю об этом дежурной, единственной слушательнице музыки в эти дневные часы. Она извиняется и выключает радио. Но не успел я выйти на улицу, как снова услышал мощное пение хора.
Солнце словно забыло, что дело идет к вечеру, оно продолжает пылать.
— Вы не знаете, загс открыт?
Я так загляделся на купол светлого здания с узкими разноцветными окнами, в которых солнце сияло, как в хрустальных бокалах, налитых доверху вином, что не заметил, как стою на ступеньках загса и загораживаю дорогу…
Молодой человек, который взошел на крыльцо, тоже поднял голову и стал смотреть на купол бывшего костела, давно превращенного в клуб, ожидая, наверно, услышать от меня, что я там увидел. Из всего того, что я мог бы рассказать молодому человеку об этом перестроенном здании, я сказал ему одно:
— Стою и смотрю. Знаете, удивительнее всего, как птицы верны и преданы своим гнездам. Вот так они слетались сюда много лет назад. И будут слетаться сюда, когда здания этого не будет.
— Они научились этому у людей, — ответил мне молодой человек с такой уверенностью, словно узнал об этом у птиц.
В двух тесных комнатках загса негде было приткнуться — не только скамейки и столики, даже подоконники были заняты. Я прислонился к стене и стоя листал регистрационные книги — заведующая предупредила меня, что только небольшая часть архива уцелела во время войны. Но от того, что я снова и снова листаю пожелтевшие страницы, ничего не меняется. Никаких сведений о моих родственниках я не нахожу. Так что точно установить дату рождения моего младшего брата я не смогу, и ему, родившемуся в Погребище, придется и дальше отмечать свой день рождения во второй день праздника Ханука, хотя, возможно, брат ошибается и родился он в совсем другой день. Кто в местечках когда-то отмечал дни рождения? Отмечали только дни поминания усопших.
— Хаим-Лейб Гонт, мир праху его… Мейер-Зорах Сойфер, вечная память ему… Матуз Мильштейн, вечная память ему… Шифра Глозман, мир праху ее…
Рядом со мной за маленьким столиком сидел пожилой человек с орденской планкой на груди. Он склонился над большой книгой, листал ее и коротко, отчетливо произносил вслух имя за именем, добавляя после каждого то «мир праху его», то «вечная память».
— А моих нет, — отодвинул он книгу. — Нет, и все, как будто их никогда и не было на свете. Даже в книгах загса следа от них не осталось.
— Вы в этом не одиноки, — вырвалось у меня.
Человек поднял на меня глубокие серые глаза:
— Вы хотите, я вижу, меня утешить? От несчастья других нам не становится легче…
— Вы меня не так поняли.
Но ни слова он больше мне не дал сказать:
— Кто это только придумал, что несчастья других облегчают наши собственные, лечат наши раны? Скоро двадцать три года, как гитлеровцы убили моих детей и жену, а глубокая рана открыта, она не зажила. За несколько дней, что я в Погребище, я перелистал чуть ли не все книги загса, — кто знает, может быть, их по ошибке записали в другие книги. Ищу хоть какой-нибудь след от бывшей своей семьи и не нахожу. У меня даже фотографий от них не осталось. Старшему моему этим летом исполнилось бы сорок лет. — И человек у столика вернулся к регистрационным книгам, листал их, читал вслух, прибавляя к имени умершего естественной смертью «мир праху его», а к имени безвинно убитого — «вечная память».