Чтение онлайн

ЖАНРЫ

В пути

Гюисманс Жорис-Карл

Шрифт:

Помолчав, отец Этьен сказал:

— Надо точно указать Брюно место, где вы заметили ее. Он возобновит охоту.

— Но какой вам ущерб, что она поедает вашу рыбу, которой вы все равно не ловите?

— Простите, мы ловим ее и посылаем архиепископу, — ответил монах и прибавил: — да, но странно, однако, что вы встретили зверька.

И Дюрталь подумал: «Когда я уеду, меня, пожалуй, прозовут: господин, который видел выдру!»

Так, беседуя, добрались они до крестообразного пруда.

— Взгляните, — обратил отец внимание Дюрталя на лебедя, который яростно выпрямлялся, шипел и хлопал крыльями.

— Что с ним?

— Он

вне себя от белого цвета моей рясы.

— А… Почему?

— Не знаю. Хочет один, быть может, носить здесь белую одежду. Послушников не трогает, но едва лишь увидит отца… Да вот, посмотрите.

И гостинник невозмутимо направился к лебедю.

— Ну, что же! — И, протянув руку рассерженной, вспенивавшей воду птице, стерпел удар клювом.

— Взгляните, — монах показал багровую полоску, которую оставил на коже щипок.

С улыбкой потирая руку, расстался с Дюрталем. И тот подумал: не хотел ли монах покарать себя таким самоистязанием, искупить какую-нибудь оплошность, нечаянный проступок?

Слезы выступили у отца Этьена, до того больно ущипнул его лебедь, — рассуждал Дюрталь. — С какой стати эта радость добровольной пытки?

И ему вспомнилось, как во время оно, один из юных чернецов ошибся в тоне антифона. Сейчас же, по окончании богослужения, он земно поклонился алтарю и распростерся ничком, припав к плите устами. Лежал, пока не повелел ему встать колокольчик приора.

Он сам покарал себя за допущенную небрежность, за рассеянность.

Кто знает, не каялся ли отец Этьен в греховном помысле, когда подставил руку лебедю?

Вечером поделился своим предположением с посвященным.

Но Брюно лишь молча усмехнулся.

Старик покачал головой, когда Дюрталь заговорил с ним о своем близком отъезде.

— Зная ваши страхи, ваше смущение, я дам вам благоразумный совет: немедленно по приезде приблизьтесь к Святой Трапезе.

И, видя, как Дюрталь, не отвечая, поник головой, продолжал:

— Верьте человеку, который изведал этот искус. Возьмите себя в руки под свежим впечатлением траппистского монастыря. Иначе вас загрызут вечные шатанья между стремлением к причастию и сожалением. Вы будете измышлять отговорки, чтобы не исповедаться, постараетесь убедить себя, что в Париже не найдется аббата, который бы понял вас. Но, позвольте, ничего нет более ошибочного. Если вам нужен наперсник искусный и сговорчивый, идите к иезуитам. Если же в священнике для вас важнее всего ревностная душа — отправляйтесь в Сен-Сюльпис.

Вы встретите там священников честных и разумных, сердца доблестные. В Париже, обладающем таким смешанным духовенством, они — сливки местного священства. И это понятно. Они составляют общину, живут в кельях, не обедают в городе. Сюльпицианский устав преграждает путь притязаниям на почести и должности, и у них отрезана возможность из честолюбия превратиться в дурных священников. Знаете вы их?

— Нет, но в разрешении этой задачи я рассчитываю на содействие знакомого аббата, который направил меня в пустынь. Говоря откровенно, этот вопрос не перестает меня тревожить.

И, поднимаясь, чтобы идти к вечерне, подумал: Однако, я все еще не написал ему. По правде, теперь уже поздно. Мой приезд почти совпадет с письмом. Странно, но здесь так занят самим собой, так живешь в своем Я, что дни бегут, и некогда ничем заняться!

VIII

Последний

день в монастыре он надеялся провести с утра в мире и мечтаниях, безмятежно насладиться душевным отдыхом, проснуться для чарующей мелодии богослужений. И не было ничего подобного, — все задуманные радости отравляла неукротимая, неотвязная мысль, что ему завтра утром предстоит покинуть пустынь.

От Дюрталя не требовалось теперь ни очищать себя, ни проходить через горнило исповеди, ни готовиться к утреннему принятию Святых Тайн, и он в нерешимости бродил, не зная, чем заняться, осаждаемый надвигавшеюся обыденностью, которая ломала сооруженные им преграды забвения, настигала за монастырскою плотиной, которую ему удалось переступить.

Подобно плененному зверю, бился он о решетку своей клетки, кружил возле ограды, упивался лицезрением ландшафтов, где на его долю выпали столь сладостные и столь тяжкие часы.

Ощущал, как почва проваливается под ним и рассыпается душа, как безмерное уныние охватывает его при мысли, что он вновь погрузится в будничную жизнь, смешается с людскою суетой.

И он чувствовал бесконечную усталость мозга.

Бродил по аллеям в приступе глубокого отчаяния, в припадке того религиозного сплина, который, укоренившись, создает так называемое «taedium vitae» [98] монастырей.

Его страшила неизбежность иной жизни за монастырскою оградой, и надорванная душа угасала в теле, ослабленном бдениями и скудной пищей. Умерли все желания, и об одном лишь просила она, чтобы оставили ее в покое, не мешали уснуть. Застывала в оцепенении, в котором все кажется безразличным, он тихо терял сознание, задыхался без мук.

98

Отвращение к жизни — лат.

Пытался утешиться, дал себе слово посещать службы у бенедиктинок, держаться вдали от общества, особняком, но не мог отрешиться от мысли, что тщетны будут все его ухищрения, что дуновение города развеет мечту. Понимал, как не похоже на уединение в келье одиночество у себя в комнате и как далеки от замкнутых служб пустыни обедни в церквах, доступных всем.

К чему обманываться? Душа подобна телу, которому горы или дыхание моря здоровее сутолоки городов. В самом Париже духовный воздух в более религиозных кварталах Левого берега легче, чем в округах той стороны. Живительнее, чище в таких базиликах, как, например, Нотр-Дам-де-Виктуар, чем в церквах вроде Сен-Трините или Сен-Мари-Магдален.

Монастырь олицетворял истинное морское побережье, горные вершины духа.

Здесь, под влиянием целебной атмосферы, возвращались силы, разгоралась утраченная жажда Бога. Он нес здоровье на смену хворям, укрепляющую, бодрящую жизнь вместо скуки и вымученных упражнений городов.

Его потрясло убеждение, что невозможен для него в Париже никакой самообман. Блуждал из кельи в церковь, из церкви в лес и, чтобы развлечься разговором, нетерпеливо поджидал обеденного часа. Новая потребность родилась в нем в эти часы смятения. Уже-больше восьми дней он рта не раскрывал после полудня. И молчание не тяготило его, наоборот, было приятно. Но теперь, угнетаемый мыслью об отъезде, он не мог больше молчать, вслух ронял по аллеям свои думы, облегчая тяжесть задыхавшегося сердца.

Поделиться с друзьями: