Роковой портрет
Шрифт:
При слабом свете мне понадобилось несколько секунд, чтобы разобрать потускневшие чернила ветхого документа. Но когда я начал читать, кровь бросилась мне в голову. Слава богу, я не упал — так у меня все закружилось перед глазами.
Это было письмо, написанное ею мне много лет назад, в самом начале правления Генриха, во время смуты. Она каждый день боялась, вдруг я окажусь во главе каких-нибудь войск, двинувшихся на Англию. Сколько бы Генрих ни уверял ее, будто дядя Ричард убил нас с Эдуардом, до конца она не знала, где правда. Они не верили друг другу. А она даже не была уверена, хочет ли видеть меня живым. Ибо если бы я вернул трон, что сталось бы с ее детьми? И на всякий случай в своем письме она молила меня о защите. Она пыталась сменить гнев возвращающегося отомстить брата на милость. Мужу она письма не показывала.
Она писала о произошедшем много лет назад, до нашего появления на свет. Оказывается, она видела доказательство того, что до тайной женитьбы на нашей матери наш отец действительно подписал секретный брачный
Я обещал, и мы помолились. И когда она захотела спать — у нее оставалось совсем немного сил, — я поцеловал ее и положил письмо себе в карман.
На обратном пути я почти не разбирал дороги. Все, что поддерживало меня с детства, рухнуло. Почва ушла из-под моих ног, я как будто летел в пропасть. За одну секунду я перестал быть наследником престола и превратился в обычного человека. За одним исключением — из-за устроенной мною же возни я остался совсем один.
Уезжать из Лондона не хотелось, ведь у меня оставалась только Елизавета. Но разумеется, это было невозможно. Я думал поехать к Эдуарду и попросить у него прощения, но не знал, где его искать, да и, по правде сказать, боялся. Я размышлял о возвращении в Бургундию, но не мог рассказать тетке Маргарите того, что теперь знал.
От безысходности я отправился в какой-то кабак возле Уолбрук, забился в угол, напился до чертиков и, уже совсем пьяный от эля и отчаяния, вытащил письмо и устроил на столе костер. Письмо еще как следует не сгорело, а два огромных головореза с переломанными носами, сидевшие за соседним столом, не успел я опомниться, повалили меня на пол. Они сочли меня крайне подозрительным типом и вопили, что я жгу памфлет лоллардов. Они не умели читать, но выхватили уцелевшие клочки письма и бросили их в кружку с криком: «Богохульство!» Я рассмеялся абсурдности всего происходящего и сказал: «Ну, зови тогда шерифа, ты, вор и убийца». Это нас всех протрезвило. Они отобрали у меня кошелек, но все-таки поволокли к субшерифу, жившему за углом, и завели в конюшню.
Твой отец был еще очень молод и делал первые шаги. В основном он занимался тогда пьянчугами. Я не узнал его. Когда я первый раз видел его у Мортона, он был еще мальчиком, пажом. Но он узнал меня сразу, несмотря на синяк под глазом и сломанный нос. Мор отпустил смутьянов и даже одолжил мне денег для возвращения в Бургундию, а потом пригласил сюда, в эту самую гостиную, и мы полночи проговорили перед камином. Его интересовало,
как я живу. Мортон поручил ему присматривать за мной и по возможности помогать. А Эразм (его я знал по Бургундии; он жил у любовника моей тетки) рассказывал мне о нем как о восходящей звезде, гуманисте, молодом юристе. Говорить с этим незнакомым мне человеком оказалось легко. И я излил ему душу. Конечно, я не мог говорить о секрете умирающей сестры — ты первый человек, кому я об этом рассказываю, — но поделился с ним множеством других вещей, которые понял за пивом в кабаке. Что тоскую по родине. Что я англичанин, а не бургундец, и не могу жить в чужой стране. Что стал реалистом и понял — ни я, ни Эдуард никогда не взойдем на престол. Что хочу жить спокойно, помириться с братом. Что готов на все, лишь бы вернуться сюда.Твой отец слушал и только кивал. Он все-таки отправил меня в Бургундию, но обещал сделать все от него зависящее для моего возвращения. Однако поставил одно условие: я должен вручить свою судьбу в его руки, забыть о государственных делах, не совершать опрометчивых поступков и не лелеять никаких ожиданий помимо личного счастья, которого я в противном случае не узнаю.
После нашего разговора я больше десяти лет провел в Лувенском университете. Мне повезло — Бургундия являлась просвещенным краем, даже несмотря на женитьбу герцога на тетке Маргарите. Мои грубые родные, английские вояки, считали этот двор чудом и называли Камелотом. Удача улыбнулась мне — я попал в мир книг, вел взрослую жизнь, страстно учился. Прошлое отпало за ненадобностью. Моих друзей в ученом мире совершенно не интересовало, кто я и откуда. Порывая с прошлой жизнью, они брали себе новые имена. Кто теперь знает, что Эразм входил в жизнь как Герард Герардсон? Когда Мор предложил мне свою помощь, я вдруг понял — мне этого достаточно, я действительно хочу быть Джоном Клементом — Иоанном Милостивым, — новым человеком нового мира.
Так без особого труда я расстался с мечтой Плантагенетов. Когда я понял, что внушенный мне с детства миф о помазанниках Божьих — всего-навсего прикрытие бессовестной лжи (один король — двоеженец, другой — удачливый узурпатор, королева — незаконнорожденная), он утратил для меня всякое значение. Все эти короли и королевы обманывали Бога и свой народ точно так же, как проходимцы с Фландерс-стрит, шаставшие по европейским дворам и называвшие себя Ричардами, герцогами Йоркскими. Да, я ненавидел бессовестность своих родных. Но поскольку после их смерти я сам повел себя точно так же, мне пришлось бы ненавидеть и себя. И поняв это, поняв, что в жизни мне нужны лишь любимые люди, я решил согласиться на предложение твоего отца. Так я стал «питомцем Мора».
И все получилось. У него все получилось, у него и у Эразма, жившего тогда в Бургундии. Им пришлось ждать, пока умрет старый король, но молодого Генриха они убедили в моей лояльности к монархии Тюдоров, в том, что я совершенно не интересуюсь политикой и никогда не стану для них угрозой. Они дали мне новую жизнь в Англии. Я разрушил свою семью, но они дали мне новую. Самих себя. Тебя.
Так что ты понимаешь, Мег, — Джон нежно провел пальцем по моим губам, — я никак не могу критиковать твоего отца. Он очень умный человек. Он знает, как вести себя с самыми разными людьми и решать неразрешимые проблемы. Он прирожденный политик и поборник мира. Он очень достойно держался во время смуты. Я даже не пытаюсь понять, как устроен его разум. Но одно его существование является гарантией того, что мы можем посвятить нашу жизнь любви, ребенку, работе. Мы должны быть благодарны ему, и пусть он занимается государственными делами.
На полу зашевелился Томми. Я посмотрела на него, затем на моего бедного, измученного, любимого мужа. В его глазах было столько страдания и надежды. Эта надежда стала для меня главным аргументом, и мне, словно старшей, захотелось защитить его. Я погладила его руку.
— О, бедный, бедный… Сколько тебе пришлось перенести. Но ты выжил, и это чудо, — с изумлением прошептала я. — Я понимаю теперь, почему ты так говоришь об отце, понимаю. — Я действительно прониклась его полной уверенностью в отце, даже если сама не могла ее разделить. — Я возьму Томми.
Какое-то время мы сидели перед камином, я убаюкивала Томми, Джон убаюкивал меня, и, украдкой взглянув на мужа, я увидела на его худом лице блаженную умиротворенность. Рассказанная им история была слишком необычной, чтобы воспринять ее сразу, целиком, но я видела — нет необходимости притворяться и демонстрировать сочувствие. Его требования к жизни стали такими скромными, что ему было нужно лишь сознание, что он не один.
— Вот так я и представлял себе нас с тобой, Мег. — Его глаза светились любовью. — Смиренно отдать кесарю кесарево, а Богу Богово, и быть счастливыми.
Какой счастливой вдруг показалась мне моя жизнь. Какой легкой, уютной. Голова у меня еще гудела от его рассказа. Я нежно поцеловала его в губы и наклонилась к Томми, чья головка, покрытая черными шелковыми прядями, пахла молоком.
— Знаешь, доктор Батс всеми силами пытается спасти библеистов, — продолжал Джон, размышляя и морща лоб. — Он торчит перед покоями Анны Болейн, передавая весточки контрабандистам. Я полдня прикрываю его и очень беспокоюсь. Не думаю, что у него будут серьезные неприятности. Он так умен и добр, но, мне кажется, не мудр; мне кажется, он не осознает, что рисковать без необходимости бессмысленно. Он мог бы сделать куда больше добра как врач, чем как защитник библеистов. Безумие с его стороны нарываться на арест.