ЖАНРЫ

Рикугун хохэй тюи
Шрифт:

Жан нахмурился, его лицо посуровело, но в глазах мелькнула тень задумчивости.

— А ты не пробовал напрямую попенять Арисаке? — неожиданно предложил он, пригубив коньяк. — Полагаю, меж вами быстро завяжутся самые что ни на есть «дружеские» отношения. Он такой же, как и ты, отбитый на всю голову вояка, живущий лишь походной жизнью. Напросись с ним в поездку под предлогом изучения новой техники — дескать, надобно знать повадки зверя, чтобы успешнее его истреблять.

— А не слишком ли дерзко будет? — я приподнял бровь в искреннем удивлении. — Всё же я здесь — иностранец, гость незваный…

— Много ли ты знаешь казаков,

что носят Орден Восходящего Солнца четвёртой степени? — француз расхохотался, ударив ладонью по столу. — Ты теперь птица высокого полёта, почти что летающая! Вон, сидишь, почиваешь, собственного собрата по перу в тарелке истребляешь.

Я опустил взгляд на груду костей, оставшихся от злополучной курицы. Настроение было двоякое: с одной стороны — мерзко от собственных игр, с другой — Жан подкинул занятную идею.

— Ну и гнида же ты, — усмехнулся я, вытирая губы салфеткой. — Но, чёрт возьми, в чём-то ты прав. Кто не рискует, тот, как говорится, не пьёт шампанского. Можно попробовать понаглеть — в конце концов, за спрос в лоб не бьют.

Дело оставалось за малым: как-то пересечься с начальником артиллерии, чьё расписание, казалось, было расписано по секундам самим императором. Однако здесь мне на руку сыграла французская разведка: их крайняя обеспокоенность появлением у японцев сорокапятитонных «Черепах» удивительным образом совпала с моей любознательностью. Уж не знаю, какие рычаги задействовал Клодель, но вскоре я получил приглашение на офицерское собрание — не казённое, а в сугубо неформальной обстановке, для узкого круга лиц.

В традиционном японском ресторане, в глубине парка, был забронирован отдельный зал. Когда я вошёл, то сразу почувствовал себя чужеродным элементом: вокруг, попивая тёплое саке, возлежали люди сплошь в полковничьих да генеральских погонах. Мои поручичьи знаки различия смотрелись на этом фоне, как заплатка на парадном мундире. Впрочем, вскоре кители отправились на вешалки, оружие — в пирамиду у стены, и офицеры, оставшись в одних лишь рубашках, стали куда доступнее.

Несмотря на снятые мундиры, дух субординации витал в воздухе. Застолье здесь походило не на шумную русскую попойку, где душа нараспашку, а на церемонию: никто не смел наполнить собственную чашку, ожидая жеста соседа. Речи текли плавно, витиевато, напоминая скорее поэтический диспут, нежели военный совет.

— Сегодня, — произнёс один из офицеров, едва касаясь губами края чаши, — луна так же безразлична к исходу боя, как и наши расчёты в штабе.

Сказано это было вкрадчиво, почти нежно, но я-то слышал истинный смысл: едкая, ядовитая шпилька в адрес штабистов, для которых живой человек — лишь математическая погрешность. Каждый из присутствующих здесь знал: пока рядовой греется в окопе под дождём, в дальнем кабинете уже отсчитана норма убыли. В эпоху, когда поле боя перемалывается стальными колёсами шагоходов и шквалом фугасов, смерть стала делом расчётным, сухим и статистически неизбежным.

Я сидел, стараясь не выдать себя лишним движением, и внимательно наблюдал за Арисакой. В этом «поэтическом» собрании, где каждый вздох был выверен, скрывалась настоящая игра, и мне предстояло вступить в неё, не сорвавшись на прямоту, столь чуждую этому изысканному обществу.

Я сидел, пригубливая тёплое саке, и выжидал. Сдержанность в этот вечер была моим главным оружием — японцы, несмотря на внешнюю утончённость, пили как проклятые,

с той методичностью, что выдавала в них людей, привыкших к тяжёлым испытаниям. Два часа меня донимали расспросами о событиях на фронте, обходясь заунывными метафорами о цветении сакуры и полёте диких гусей. Эта «поэзия» осточертела мне до зубовного скрежета. В конце концов, я не выдержал.

После очередного витиеватого тоста я поднялся, чувствуя, как внутри закипает глухая ярость пополам с ностальгией.

— Господа, — мой голос прозвучал резким диссонансом в притихшем зале, — премного благодарен за честь, но разве ж так проходит офицерское собрание? У нас в России принято иначе. У нас — петь принято!

Не дожидаясь согласия, я отбросил всякую церемонность. Я не стал ничего переводить, не стал искать понятных им оборотов. Я просто ударил ладонью о ладонь, задавая рваный, тревожный ритм, и запел на всю глотку:

«Полно вам, снежочки, на талой земле лежать…»

Голос, простуженный походами и крепким табаком, звенел, прорезая воздух. Я не щадил ни лёгких, ни связок. Я видел, как вытянулись лица — для них это было невнятное, дикое, но пугающе живое рычание. Однако, вопреки ожиданиям, никто не попытался меня прервать. Напротив, японцы, поначалу опешившие, начали подхлопывать в такт, осторожно и неумело пытаясь уловить яростный ритм моей песни. К середине куплета некоторые начали подвывать, копируя интонации, сами того не ведая, проникаясь духом бесшабашного русского разгула.

Когда я закончил, в зале повисла звенящая тишина, в которой слышалось лишь моё тяжёлое дыхание. Я выплеснул всё: тоску по дому, горечь потерь и гнев на это фальшивое штабное спокойствие.

И тут поднялся Арисака. Он медленно оглядел присутствующих — от его взгляда, казалось, умолкли даже тени в углах. В нём не было той расслабленности, что сквозила в других. Он выпрямился, как натянутая тетива, и начал читать. Его голос был низким, горловым, наполненным той же первобытной силой, что была в моей песне.

«Если морем мы уйдём, Пусть поглотит море нас. Если мы горой уйдём, Пусть трава покроет нас. О великий государь, Мы умрём у ног твоих, Не оглянемся назад».

Закончив, господин Нариакира Арисака замер, словно изваяние из темного гранита. Однако, чуть погодя, его взгляд, дотоле безжизненный, коснулся моего лица с долей искреннего любопытства.

— Господин Гриневич, — произнес он, едва заметно улыбнувшись уголками губ, — вечер наш протекает без чинов и условностей. Вы — наш дорогой гость, а посему просим вас: уважьте собравшихся, явите нам дух застолий вашей земли. Смысла слов я не разумею, но в напевах ваших слышится некая… первобытная мощь. Не соблаговолите ли спеть еще?

— С превеликим удовольствием, — я осклабился, чувствуя, как хмель развязывает узлы в душе. — Только дозвольте барабан.

— Вы изволите играть на барабане? — изумился один из штабных, приподняв бровь.

— На кавказский манер, — пожал я плечами. — Думаю, в нашем деле любой сойдет.

Инструмент отыскался в закромах ресторанной сцены, где хранился скарб для заезжих артистов. Впрочем, барабан этот оказался вовсе не походным литавром, а настоящим исполином, размером с добрый водочный бочонок, туго обтянутым сыромятной кожей. К нему прилагались увесистые дубовые палки, больше смахивавшие на дубинки.

Поделиться с друзьями: