Прощаль
Шрифт:
— Господа! — сказал граф Загорский, — суровые лапы войны обняли и терзают земли Галиции, польские, югославянские земли. В это время, когда мы тут в безопасности в светлом зале дышим духами, где-то люди вдыхают газ и умирают в страшных муках. Я не поэт, господа, у меня нет слов. Я скажу, что у обеих выходов из зала сейчас установят два вазона. Когда после концерта будете выходить из зала, бросьте в эти вазоны, кто, сколько может в пользу славного русского воинства. А теперь слово поэту! Подпоручик Геннадий Голещихин!
И тогда в круг света, прихрамывая, вошел кучерявый, голубоглазый подпоручик в новом мундире, с белым Георгиевским Крестом. Он обвел зал строгим взглядом, чуть запрокинул голову и стал читать:
ИзПодпоручик картинно поклонился, щёлкнул каблуками. Зал взорвался овациями!
Жалко было молодого человека, опалённого боями, раненого.
— Россия! Государь император! Православие! Мы победим! — мужские голоса. И женский, звонкий, все эти голоса перекрыл:
— В астральном пространстве — феерии духа! Как это сказано! Ах, как сказано, боже ты мой! Поручик, вы — гений!
На сцене поставили стул, и граф Загорский, взявший на себя роль конферансье вывел и усадил на этот стул молоденького слепого баяниста.
— Выступает Ваня Маланин!
— Выборный баян! Марковы делали! — шепнул Гадалов Смирнову.
Слепец всей пятерней пробежал по клавишам, и знакомые мелодии народных песен оказались изумительно полными, и потрясающими душу.
— Глубоко копает чёрт! — выдохнул Смирнов. По-нашему, по-русски!
— Ну вот, а ты на американской машине приехал! — укорил его Гадалов.
— А-а! Причем тут машина!
Ведущий тем временем сделал приглашающий жест и на сцену вышел человек в синем плаще до пят, в кружевном жабо, его рыжее и скуластое лицо контрастировало с нарядом. Загорский объявил:
— Сейчас вас ознакомит с новым движением в литературе поэт Леопольд Калужский
Детина басом запричитал:
— Вы не заметили, а мы пришли! Мы запредельные, живем вдали. Вы мыши тихие, в глуши, в траве, поэзой трахну вас по голове!
И новый человек стал читать сильно подвывая:
Палёной водкой полон серый дом. И серый дым упал на пол палёный, Где сочиняет кучер палиндром От шала палого шальной и опалённый, И пенится в бокале шалый пал, Змеёй шипящею скользит по палиндрому И кучер занемог, и кучер пал, На серый дым, что стелется по дому И возвращенье к памяти его К исходу сна и тьме эмбриональной. И льётся пал, и больше ничего В картине этой экзистенциональной.— Ни хрена не понял! — сказал Смирнов, и оглянулся на сидевших неподалеку профессоров, может те поняли? Профессора сидели спокойно.
— Чего тут непонятного? — ответил Гадалов. — Палёная водка! Государь император сухой закон ввел, а эти калужские гады палёную водку тоннами гонят!
— Ну, ты как хочешь, а на меня эти поэзы хандру навевают. Поеду я, пожалуй. Надо во дворце последние приготовления к свадьбе произвести.
— Да, отхватил ты Ваньке невесту. Анастасия эта прямо — ангел во плоти. Только от одного смотрения дрожь в конечностях идёт.
— А что? И отхватил! — улыбнулся Смирнов, поправляя перстни на пальцах. Она красива, но и наши денежки тоже неплохо выглядят.
— Значит, скоро погуляем?
— Погуляем! Ваньку я за реку послал, чтобы там в нашем дачном летнем дворце порядок навел. Начнем свадьбу в здешнем дворце, а потом туда, в боры переедем за реку. Весной, брат, там просто, как в раю, о котором на базаре болтал грузчик Федька Салов. Будто бы сподобился он в раю побывать. А по мне без денег — в раю не шибко побываешь. Пойду я.
— А я уж дослушаю, досмотрю все. А потом может еще музыкального пивка дёрну. Ну, бывай.
Смирнов сунул в вазон для пожертвований толстую пачку денег, бегом сбежал по лестнице, вышел на крыльцо общественного собрания. Всей грудью вдохнул медовый весенний воздух. Ранняя весна, лопаются почки. Вербой пахнет прекрасно, тревожно и щемяще.
Автомобиль быстро летел по ночному городу, время позднее экипажей на Почтамтской было не видно.
— Поняй! С ветерком! — крикнул Иван Васильевич мотористу. Тот надавил грушу, автомобиль крякнул, и понесся уже с необычайной скоростью.
«Эх, живем!» — пронеслось в отуманенном вином и весной мозгу славного томского негоцианта. Свернули в переулок и подъехали к дворцу, который в свете луны нефритово светился. Это действовал вмазанный в стены тальк.
— Езжай, механик! — приказал Смирнов водителю, — завтра часов в десять подашь.
Машина развернулась в полутьме переулка, и исчезла. Смирнов вынул тяжёлый позолоченный ключ от парадной двери. Вставил в замок, повернул, замок пропел песенку: «Чижик-пыжик, где ты был?»
— Где надо, там и был, — сказал Иван Васильевич, — не твое собачье дело!
Сквозь стеклянную стену дворца он видел лестничные марши, витражи, колонны, балюстраду. Нигде не видно было ни души.
Смирнов поднимался по лестнице, сняв модные штиблеты и сунул их в вазон с розами на первом этаже, чтобы не разбудить стуком каблуков кого-нибудь из прислуги. Затем он снял душивший его галстук, скинул сюртук. В таком облегченном виде он прокрался к комнате, которая была отведена Анастасии. Он настоял на том, чтобы будущая сноха еще до свадьбы переселилась бы во дворец, и привыкала к новому жилью, руководя меблировкой.
Он уже несколько раз шутливо целовал это удивительное создание в яркие сочные губы, когда дарил Настюшке всё новые браслеты и колье. Она смущалась, отказывалась.
— Ты стоишь больше, драгоценная моя! — повторял в таком случае будущий тесть.
Он вошел в спальню и увидел её при свете луны, она разметалась во сне, одеяло сползло с кровати, и это ему придало решимости…
В это самое время от парома прискакал в коляске Ваня. За рекой в деревянном дачном дворце его всё мучила мысль об Анастасии. Была какая-то странность в том, что за день до свадьбы, его, жениха, отправили за реку, в бор. Зачем? Разве слуги не смогли бы сами сделать всё в загородном доме, как надо? Уже поздним вечером он не вытерпел, велел заложить коляску.