Полнолуние
Шрифт:
— Ладно, пойдемте вместе, — согласился Сайкин, смекнув, что в случае чего легче будет справиться с полицаем. Отченашенко снял с гвоздя винтовку, закинул за плечо, обернулся и подмигнул молодкам:
— Будем через час. Ждите.
Дальнейшее произошло, как в дурном сне. Сайкин, хоть и был пьян, чувствовал неловкость и остался в сенях, чтобы Бородины не признали. В приоткрытые двери из-за спины дяди он видел всю семью: растерянного, бледного хозяина с цыганской иглой в одной руке и недошитым, худым валенком в другой, перепуганную насмерть хозяйку с прижатыми к груди кулаками, хмурую Лиду возле детской кроватки. Сколько Сайкин ее не видел? Пожалуй, года два. Он удивился тому, как Лида выросла, поматерела.
Дядя по-дурному замахал винтовкой, выталкивая хозяина из хаты. Хозяйка упала на колени, хватаясь за солдатские сапоги, но Отченашенко стряхнул ее руки, как налипшие комья грязи.
— Куда вы его? — остановил Сайкин дядю в сенях.
— Одна дорога христопродавцу, губителю твоего отца! Ступай, ступай, Никандр!
Отченашенко толкнул в спину полураздетого упиравшегося хозяина, повел его по проулку за околицу. Было еще светло, но в хуторе будто все живое вымерло: ни души, ни звука, только скрипел под ногами снег, словно жернова перемалывали зерна на мельнице.
«Убьет ненароком, спьяну», — испугался Сайкин. Он был против насилия. И шел сюда вовсе не насильничать и глумиться. Любовь к Лиде он заветно берег, несмотря на ее замужество, на разбойную войну, кровь, грязь, разорение. Поначалу вертелась мыслишка устроить свое благополучие при новой власти, но в плену и партизанах убедился, что «освободители» ненадежные люди, что дело их временное.
— Оставьте его, дядя! Отпустите с богом, — сказал Сайкин, загораживая Отченашенко дорогу и отводя в сторону винтовку, нацеленную на Бородина.
— Ты что! — вскипятился Отченашенко. — Он же иуда, большевик, убийца твоего отца!
— Не знаю, не ведаю я про такое дело.
— Ты не знаешь, а я знаю.
— Не убивал я отца Филиппа, — отозвался Бородин, услышав за спиной спор, и встретился взглядом с Сайкиным. — Честно говорю, Филипп!
Сайкин еще настойчивее потеснил дядю назад.
— Да пусти ты меня! Хоть десятая вина, а все равно он виноват. Не волнуй, Филипп, рассержусь. Достанется вам обоим!
Но Сайкин мертвой хваткой держал винтовку, и дядя понял, что не совладает с племянником, примирительно сказал:
— Пусти… Я его только попугаю!
— Оставьте. Не надо.
— Да пусти же ты, окаянный! Говорю, только попугаю! Хотел бы, уже давно кокнул. Не первый раз вывожу его за хутор. Пусть, христопродавец, осознает свою вину… Осознаешь, Никандр?
— Осознаю, — отозвался больше насмешливо, чем серьезно Никандр.
— То-то… Скажи спасибо своему заступнику, а не то не сносить бы тебе головы на сей раз.
А рано утром нагрянули немецкие солдаты, одетые разношерстно, какие-то закопченные, заросшие — фронтовики. Они выгнали из база овец, перестреляли половину и тут же принялись их свежевать. Полураздетый, в галошах на босу ногу, выскочил Парфен Иосифович во двор, бегал от одного солдата к другому и так схватил за грудки высокого рыжего, пострелявшего овец, что у того вылетел из рук автомат. Солдаты окружили, рассматривали, щупали хозяина, словно какую-то невидаль.
— Сейчас тебе капут. Пук, пук, — сказал унтер-офицер и кивнул на смущенного рыжего солдата. Товарищи подшучивали над ним, разделывая овец.
«Надо было задушить долговязого черта. На душе было бы легче, — подумал Парфен Иосифович с тоской. — А то ведь впрямь расстреляют».
— Не боишься? Нет? — крикнул унтер-офицер и расхохотался. — Храбрый, здоровый работник!
Прихватив с собой туши, солдаты укатили на мотоциклах. Первое нашествие закончилось благополучно. Парфену Иосифовичу и овец уже было не жалко, столько перенес страху! Только на этом беды не кончились. Через хутор повалили отступающие вражеские части, и того же дня ночью стукнула калитка, заскрипели промерзшие доски крыльца. Парфен Иосифович подошел
к окну. Снова солдаты!— Филипп, — позвал он шепотом. — Беги в кладовку.
Сайкин прытко, не одеваясь, прихватив с собой одеяло, метнулся в чулан за печью.
На кровати встрепенулся Отченашенко:
— Кто там?
Парфен Иосифович отодвинул вовсю прыгавший засов. Кружок света карманной батареи выхватил из темноты заспанного Отченашенко на кровати в нижней рубашке и брюках галифе, с завязанными тесемками на щиколотках. Опухшие глаза жмурились от яркого прямого света.
— Что за человек? — спросил вошедший по-русски. Это был унтер-офицер с пистолетом в черной кобуре на животе. Двое солдат с автоматами выглядывали из-за его спины.
— Полицай, бывший здешний атаман, — живо сообщил Парфен Иосифович.
— Фамилия?
— Отченашенко.
Но, видно, свой допрос унтер-офицер делал для порядка. Ему нужно было что-то другое. Он хорошо говорил по-русски, и Парфен Иосифович подумал, что, наверное, толмач.
— Есть девушка? — вдруг грубо взял он хозяина за грудки и притянул к себе.
— Какая девушка?
— Обыкновенная, русская…
— Господи помилуй! Что вы! Нету у меня никакой девушки!
«Неужели кто-нибудь взболтнул про Варвару?» — подумал Парфен Иосифович, теряясь в догадках. Десятилетнюю племянницу он отвез в соседний хутор к родственнику подальше от большой дороги.
— Хорошо! — Унтер-офицер так пристально посмотрел на Парфена Иосифовича, что у того подкосились ноги и он ясно представил себя закоченевшего, с раскроенным черепом, в луже крови на снегу. Таких мертвецов ему довелось повидать немало.
— Собирайся! — сказал унтер-офицер.
— Зачем?
— Будешь искать нам девочка.
— Девочка есть у кума, — сказал, усмехаясь, Отченашенко. — Он знает где.
— У кума? — быстро переспросил унтер-офицер.
— Ддда… — сквозь зубы ответил Парфен Иосифович и сел на табуретку, ссутулился, поник головой.
Унтер-офицер что-то сказал двум дюжим солдатам, они подхватили Парфена Иосифовича, набросили ему на плечи овчинный кожух, подтолкнули к двери, и он повел солдат к хате Бородина, с которым выпил не одну рюмку за товарищество и дружбу.
Сайкин, как только захлопнулась дверь, вылез из кладовой и поспешно стал одеваться.
— Ты куда? — спросил Отченашенко, доедая у стола оставшиеся в миске после ужина холодные вареники. Вид у него был равнодушный, случившееся его нисколько не волновало. Тускло светила стеклянная лампа с хорошо видным фитилем, плавающим в керосине, с насунутой на разбитое стекло трубкой из газеты, уже сильно подпаленной и трухлявой. На потолке от лампы лежал зыбкий светлый круг, похожий на сияние вокруг головы святого. И Отченашенко в нижней грязной рубахе, и эта лампа с подпаленной газетной трубкой, и давно не метенная комната с горкой мусора и пепла у печи, да и весь сиротский хутор, поразивший Сайкина своим унылым видом, когда он вошел в него, вызывали тягостное ощущение бесприютности. Оно не оставляло Сайкина с первого дня возвращения в родные места. И жизнь другая, какая-то серая, унылая, и люди серые, приниженные, словно брошенные на произвол судьбы и смирившиеся со своей участью.
— Куда, куда ты? — повысил голос Отченашенко, поворачиваясь к племяннику и глядя на него с недоумением. Сайкин, уже в шинели, торопился и никак не попадал левой рукой в рукав. Он наконец надел шинель, затянулся ремнем. Из сеней крикнул:
— Опережу. Я их опережу!
— Да зачем это тебе нужно? — Отченашенко хотел было встать из-за стола, но снова сел, покачал головой и взял последний вареник, поелозил им по дну миски, собирая остатки масла, поднес ко рту. — Дура… Прибьют!
Покончив с варениками, он еще раз ерзнул указательным пальцем по миске и сунул в рот, облизывая.