Крепь
Шрифт:
Тарас был родом из этой деревни. Однако по мере приближения к Тростянам на его круглом румяном лице с веселыми озорными глазами не появлялось выражения радостного оживления, наоборот, Тарас становился непривычно суровым. Пан Константин знал, чем объясняется смена настроения его слуги. Он ни о чем не спрашивал, а Тарас лишь сдвинул белые брови и молча сжал зубы, когда увидел, как несколько тощих бесштанных детишек вылезли из оврага и принялись, обжигаясь, рвать крапиву, росшую по его краям.
И все в этой начинавшейся за оврагом деревне было как-то кривенько, и даже крапива, которую дети понесут матери, чтобы хоть чего-то сварила поесть, была какой-то не сильно сочной. Тарас помнил, как в его доме пекли хлеб с примесью мякины и всякой всячины – иногда даже с толченой молодой корой. Хлеб становился
Собственно, пока Тарас по счастливому случаю не был подарен пану Саковичу, он полагал, что живут они в Тростянах вполне нормально, даже хорошо. Жители села делились на селян, которые работали и пили хлебное вино, и таких же селян, которые пили хлебное вино и следили за тем, чтобы первые работали, слушались пана, и не дай бог не удрали из Тростян к казакам на Украину или просто к другому пану. Этих пан поназначал своими псарями, тиунами, десятниками, некоторым даже выправил грамоты о шляхетстве. Каждое воскресенье в корчме (а в Тростянах было целых две корчмы) эти бездельники рассказывали селянам о том, как они защищают их луга и посевы от наездов алчных и бессовестных соседей, желающих погибели их доброму пану. Наезды и в самом деле были, только чаще со стороны пана Адама на соседей – свою оголтелую челядь нужно было иногда чем-то занять. Зная дурной нрав и многочисленность «тростянских разбойников», которых пан Адам мог поставить под ружье, соседи предпочитали с ним не связываться. Порой, истощив собственные погреба и исчерпав кредиты, пан Адам вдруг мирился с кем-то из соседей, приезжал с сердечными заверениями в вечной любви, чтобы погостить и погулять за счет вчерашнего недруга.
Шляхетство у Тростянских шарачков было липовым, дворянские грамоты и родословные поддельными. Впрочем, и благородное происхождение самого Адама Глазко однажды было поставлено под серьезное сомнение. Кто-то из оскорбленных его выходками соседей даже довел дело до разбирательства в Вильно на сессии Литовского трибунала. Тогда-то Тарас и стал слугой судьи Саковича, оказавшегося депутатом того трибунала, и взявшим сторону пана Адама, но вовсе не ради его благодарности, а потому что показания против него оказались лживыми.
Тарас не понимал, что общего может быть у благородного пана Константина, его нынешнего хозяина, с этим пьяницей и кровососом Глазко, и списывал эту дружбу только на то, что пан Константин просто мало знает тростянского помещика. Впрочем, не его это было дело, и он, конечно, помалкивал. А вот за «козью морду», с которой Тарас въезжал в Тростяны, можно было и бизуна получить от пана. Чтобы отогнать дурное настроение, в котором Тарас и сам не привык долго пребывать, он принялся подначивать татарина Амира:
– Ты бы, Амир, пока не поздно, сховался в овраге, – на полном серьезе сказал он. – Не любят здесь вашего брата. За то, что вам вера не позволяет горелку пить. Вон у корчмы привяжут к столбу и будут горелку в рот заливать, пока пьяные песни не заорешь, или свинины не попросишь, или душу не отдашь аллаху.
Амир, ловчий пана Константина, во внешности которого до сих пор не проявлялось ничего мусульманского, после слов Тараса вдруг резко превратился в эдакого Чингисхана. Он приосанился в седле, отчего, казалась, с его одежды, как с отряхнувшейся собаки, слетела пыль, стали яркими его красные штаны и рубаха, маленькие острые глаза на круглом лице сузились, а короткие тонкие усы вытянулись струной. Весь его вид словно говорил: «Ну, кто здесь хочет привязать меня к столбу? Попробуйте только!» Рука Амира даже легла на эфес очень сильно изогнутой турецкой сабли.
– Амир, на что тебе серп? Жниво еще далеко, – продолжал подначивать Тарас.
– Твой длинный язык надо привязать к этому столбу, – огрызнулся Амир, не глядя на Тараса.
Тот усмехнулся в ответ, но внутри его передернуло – ему уже приходилось быть привязанным к этому столбу у корчмы. Однажды зимой он возвращался из Игумена, где зарабатывал деньги для оброка у купца, строившего себе новый дом. По дороге, чтоб согреться, купил бутылку горелки. Выпить в чужой корчме было для тростянских тягчайшим преступлением против пана, отправлявшего на собственную винокурню едва ли не половину
урожая зерна. Селянам строго была установлена норма – сколько нужно выпить в своей корчме за год или заплатить пану специального налога, если ты непьющий. Чтобы кровные грошики не пропадали, конечно, предпочитали пить. На беду сразу у въезда в село Тарасу тогда встретился войт, который учуял от молодого паренька запах, нашел под свиткой початую бутылку. Собрали народ.Стыда, оттого, что тебя раздели на глазах у всех, не было – человек, родившийся под паном, рождался без стыда принимать от пана наказание. Было очень страшно. Было удивление оттого, что ледяная вода сначала обжигает, и словно горячим клеймом в тело, ледяными струями в уши врывались слова, которые приговаривал экзекутор: «Купляй у своего пана!»
Тарас потом лежал в горячке, чуть не умер. Однако ничего, оклемался, и даже выпивать не бросил, только холода стал бояться. Зная это, добрый пан Константин за службу подарил ему очень теплый старый тулуп своего покойного эконома, в котором Тарас с удовольствием ходил зимой.
Жилище тростянского помещика в сравнении с усадьбой Саковича, пожалуй, сошло бы лишь за хозяйственную постройку. Это был чудом до сих пор не сгоревший деревянный дом с горбатой гонтовой крышей, похожий на барак. Фасад усадьбы украшало лишь крытое крыльцо с двумя засаленными столбами. Дом был явно перенаселен: вместе с паном Адамом здесь жили его жена, брат Мартын, старуха мать, две дочери и три сына, старший из которых сам уже был женат, а младшему исполнилось только десять лет. Сюда можно было добавить нескольких шарачков – постоянных собутыльников пана Адама и предполагаемых женихов его весьма непривлекательных дочерей. Немногочисленная дворня, надрывавшаяся, выгребая из углов дома грязь и блевотину, давно была выселена в сараи.
Проехав запущенный сад, всадники увидели самого пана Адама. То, что он выиграл в трибунале дело по поводу своего шляхетского происхождения, было, конечно, его большой удачей – внешне на благородного патриция голубых кровей тростянский помещик никак не тянул. Даже ростом не вышел. Маленький, тщедушный, но пузатый, с раздуваемой ветром лопастью редких волос, с красным одутловатым лицом, с мешками под злыми похмельными глазами. В старом халате и комнатных туфлях на босу ногу он стоял на крыльце, с которого только что помочился, и за что-то ругал мужиков, вернувшихся с покоса. Увидев пана Константина, он быстро дошипел свою гневную тираду и заговорил елейно-ласково:
– Ступайте работать и молите бога, что ко мне дорогой гость пожаловал, а то бы я вас… День добрый, пан Константин! Не часто таких гостей встречаю, добро пожаловать!
Пан Адам попытался принять подобающую осанку, но состояние его было болезненным, и он как-то боком спустился с крыльца, чтобы обнять гостя. Мужики поспешно уходили со двора, боясь задержаться даже для того, чтобы перемолвиться словом с Тарасом, земляком, которого давно не видели. Тот принял поводья из рук своего барина и сам постарался встать так, чтобы пан Адам его не видел за шеями коней. Но пану было не до него, он уже захлебывался от злости на замешкавшегося на секунду холопа, которого он подзывал, чтобы приказать бить гусей и немедленно накрывать на стол.
– Какая радость для всех нас, – хрипловатым голосом сказал он, вновь обращаясь к Саковичу, – чему я обязан этой радостью?
– Радостного тут мало, – улыбаясь, ответил пан Константин. – Мне пришлось бежать из собственного дома.
– Что же случилось? – всерьез испугался Глазко.
– Приехал ко мне один москаль, майор, и стал мне говорить, что я преступник, заговорщик, и что он может отправить меня в крепость, а имение мое забрать, но по своей доброте и благорасположению ко мне этого не сделает. А сам уже вызвал в имение солдат! – пан Константин старался говорить это шутливым тоном, но скрыть за ним раздражение ему не удавалось. Оно откровенно проявилось, когда он добавил: – Но страшного для меня, пан Адам, ничего нет, я сам так упеку этого наглого выскочку, что он проклянет день, когда приехал ко мне в Старосаковичи и посмел мне угрожать! Его накажут его же командиры, когда я напишу о его воровских делах. Я, собственно, и приехал к тебе, чтобы написать письмо и немного отдохнуть. Я еду в Несвиж, к Радзивиллам.