Город
Шрифт:
Степан вышел из экзаменационного зала. За дверями его окружили ожидавшие своей очереди.
— Ну, как? Что спрашивали? Какие дали задачи? Режут ли?
Экзамен сдан. Завтра и его фамилия появится под стеклом в списках принятых. На три года эти стены станут его приютом. Нужно хлопотать о стипендии. Нужно написать о своей удаче домой — товарищам. В экзаменационную залу впускали сразу по пять человек, и Степан с удивлением слушал ответы своих четырёх предшественников. Неужели и их примут в институт? Во всяком случае он был выше их на целую голову. Он показал себя достойным трёх лет работы без праздника и отдыха с той поры, когда им овладело желание учиться. Последние пуды заработанной муки и последние гроши отдавал он учителю или тратил на книги
Он ободрял себя всякими словами, старался размышлять о важнейших задачах, но не мог заглушить душевной боли и заполнить пустоту, которая образовалась в ней после того как экзамен сошёл с повестки дня. То, что он хорошо, блестяще сдал его, как-то разочаровало юношу. Конкретная цель достигнута, а впереди он видел бесконечный путь, не обозначенный столбами. Три года он работал, чтобы поступить в институт, три проработает в институте. А дальше? Благосостояние села, счастье людей — в конце-то концов чрезвычайно далёкая вещь, чтоб на неё можно было непосредственно направить свою силу. Он был могуч, но нуждался в точке опоры, чтоб поднять мир.
Степан вышел из института. Маляры кончали перекрашивать его в бледные серо-белые тона, более подходящие к институту благородных девиц, нежели к экономическому вузу. Глядя на высокие леса и маляров, покуривавших папиросы на подвязанных к крыше мостках, юноша невольно удивлялся мягким цветам, заменявшим резкие краски революции на домах, плакатах и обложках журналов, и вспомнил, как экзаменовавший его седой профессор свободно употреблял слово «товарищ», словно это слово никогда и не было для него символом насилия и разбоя, — он переварил его, сгладил на нём острые края и теперь выговаривал, не калеча им уст.
Юноша пошёл к Надийке, стараясь по дороге разобраться в своём недовольстве и унынии.
«Мне грустно, — думал он, — оттого, что я хочу видеть Надийку. И мне тяжело, потому что я полюбил её».
И снова её имя откликнулось счастливым, эхом из тёмных коридоров его мыслей. Она была для него солнцем, внезапно бросающим луч сквозь расщелины тучи; он беспрерывно терял её и снова находил.
В комнату он не хотел войти, хоть там была одна лишь Ганнуся, стучащая на машинке. Надийка повязалась косынкой, и они пошли в серые сумерки близкого вечера. Девушка тоже сдала экзамен в механический техникум и весело рассказывала Степану, что чуть-чуть не срезалась на политграмоте.
– …А он и спрашивает — курчавый такой, — что такое Совнарком? Совнарком и ВУЦИК я хорошо знаю. Совет Народных комиссаров, говорю и жду, — а что дальше спросит? А председатель Совнаркома кто у нас? А я же его хорошо знала, да сгоряча говорю: Чубатый. Так все и покатились. А он — Чубарь!
Степан радостно улыбнулся.
— Надийка, как хорошо, что мы вдвоём! — промолвил он.
Она бросила на него пламенный взгляд, который манит и обещает тем больше, чем он невиннее. Любовь звенела в каждой ноте её возбуждённого смеха. Занятия начнутся у неё через неделю, и она должна была съездить домой за оставленными вещами и продуктами. Узнав, что у него тоже целая неделя свободна, она предложила:
— Едем вместе. Я буду выходить к тебе под вербы, что возле нашего огорода.
— Не могу я, Надийка, — мрачно ответил он. — Надо о степендии хлопотать.
Она опечалилась.
— Я не увижу тебя так долго…
Степан взял её за руку.
— Ты ведь приедешь, Надийка?
Он полюбил её имя и повторял его.
Уже стемнело, когда они вошли, на Владимирскую, горку к памятнику. Днём сюда водят детей с мячами и обручами,
дышат свежим воздухом утомлённые служащие, студенты читают в прохладе свои умные книги. Вечером — это обетованная земля любви для тех, которые не осознали преимуществ комнатной любви и неудобств. Любовь не терпит свидетелей, а в городе от них трудно избавиться, даже под ветвями садов.Они долго бродили, кружась по извилистым аллеям, полным густого вечернего мрака. Случайные прикосновения их тел сквозь плотную одежду прохватывали трепетом их сердца, и руки их сжались в тесном пожатии. Их любовь расцветала поздним осенним цветком в хмельных ароматах ранней осени. Где-то кто-то куёт уже белый саван природы, куёт медные гвозди для гроба её. А последнее веяние тепла, пропитанное терпким ароматом увяданья, растапливало и сплавляло их сердца в единое сердце, полное горячей и трепетной крови. Невысказанные слова таяли у них на устах, а ветер из Заднепровья страстно обвевал их тела.
Остановившись около ограды над обрывом, они смотрели, как двигаются по склону светящиеся вагоны подъёма навстречу друг другу и неожиданно расходятся, когда, казалось, должны были столкнуться. Великая река темнела внизу, обозначенная у берегов фонарями и огнями Труханова острова. Слева в тумане искристым ковром горела улица Подола.
— Ты любишь меня, Степанчик? — спросила она вдруг.
— Надюня, — прошептал он в истоме. — Надюся, я люблю тебя…
Он обнял рукою её стан, и она, прильнув головой к его плечу, трепетала от далёкой свежести воды и тёплой влаги на глазах. Он тихо гладил её волосы, уничтоженный огромным чувством, оставляющим по себе пустоту.
Утром Степан вышел к ней на пристань и долго махал фуражкой её косынке. Она повезла с собой его привет селу, несколько поручений и письмо товарищу по работе. Это было большое письмо, в котором он больше расспрашивал, нежели рассказывал. О себе написал только, что сдал экзамен, надеется на стипендию и живёт покуда у знакомых. Затем обстоятельно расспрашивал о положении Дома крестьянина, тех лекциях, программу которых он сам составил, посещаемости кино, новых спектаклях. Он совсем забыл, что всего лишь неделя прошла с тех пор как он оставил село. Библиотека — его родное детище — была им составлена из остатков помещичьих библиотек, подарков политпросвета и мелких покупок и пожертвований. Она насчитывала две тысячи сто семьдесят восемь томов, которые он сам переписал, перенумеровал и расставил, разбив на отделы. Это была самая большая сельская библиотека в округе, и каждый том был отмечен его заботливой рукой.
«Напомни, чтоб забрали из уезда ленинский уголок, — писал он. — Семь рублей я заплатил, остаётся два с половиной. Плакаты и ленты, которые вышили девушки спрятаны в большом шкафу. Ключи я отдал Петру. Напомни девушкам — что нужно сделать бант — чёрный с красным тут в институте такой висит над портретом — очень красиво. Никого я тут ещё не знаю. Видел двух парней из какого-то села, такие несознательные, что тоска меня взяла. Трудно мне будет прокормиться, но придётся терпеть. Пиши мне обо всём, возможно к Рождеству приеду. Степан».
Когда пароход исчез из виду, юноша сел и свернул папиросу. Пристань опустела. Мальчики, продающие семечки и сельтерскую воду, стали ссориться, потом один из них попросил у него закурить и сочувственно сказал:
— Барышня ваша уехала. А без барышни скучно.
Степан усмехнулся его словам и важному виду знатока. Он тоже мог бы поехать завтра, даже разумно было бы это сделать, вместо того, чтобы полуголодным шататься по городу. Всё равно, лекции, очевидно, и через неделю, не начнутся. Но его что-то задерживало, какое-то ожидание и скрытая неохота возвращаться хоть бы и на несколько дней домой. Письмо его только внешне было искренним. Ему казалось, что уже целая вечность прошла с тех дор как он покинул родные хатки, и если он так обстоятельно интересовался в письме сельскими делами, то только обманывал себя, хотел сам себя убедить, что прошлое ему близко, что он живёт ещё им и для него.