Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Двадцать лет спустя я помог его вдове добыть участок на одном из кладбищ в черте города, чтобы не везти умершего старика за три­девять земель, в голую, безрадостную пустыню.

А тогда она — не вдова, а избалованная жизнью, холеная соро­калетняя красавица — стояла в дверях убогой комнатенки и смотрела на меня без гнева, с высокомерным негодованием царицы, вынужден­ной вести переговоры с атаманом шайки...

«Садись и слушай. Серго вне себя. Он неплохо к тебе относился, даже возлагал надежды. А ты его отблагодарил, нечего сказать... Молчи! Вы больше не увидитесь. Чтобы не травмировать девочку, ты уйдешь из института. Сделай это сам, все равно он добьется твоего исключения. Возвращайся туда, где ты учился, на агрономический или винодельческий... И, ради бога, не вздумай упрямиться. Он спо­собен на все. Тут не просто отцовское чувство, тут целый клубок! Слушай внимательно. Теперь главное, чтобы об этом никто не узнал. Домработницу Серго припугнул, а других свидетелей не'/ и быть не может. Вы готовились к экзаменам. Понял? Репетировали... Репети­ровали «Ромео и Джульетту» (по ее

губам пробежала неуловимая и непонятная усмешка). Надеюсь, ты не,дашь повода усомниться в тво­ей порядочности. Не станешь мстить и не захочешь ее ославить. Ведь это была любовь, а не распущенность».— «Почему «была»? Не пони­маю... Она сказала, что больше не любит меня?» — «Нет, она этого не говорила».— «Тогда вы напрасно теряете время».— «Ты много себе позволяешь! Что значит — напрасно! Не забывайся, нам ничего не стоит стереть тебя в порошок! В данную минуту ты недоучившийся студент, и не больше!» — «Пугайте свою домработницу. Кажется, у вас хоть это получается».— «Сардион, я пришла к тебе как к порядочному человеку, настоящему грузину. Если ты ее любил... если любишь, ни слова о том, что было. В этом болтливом городе сплетня страшнее ножа. Особенно в нашем кругу, Пощади ее». Даже это вы­говорили ее губы, но глаза блеснули недобро и надменно. «Никому, кроме нее, я не говорил и не скажу о моей любви».— «Ну, мой доро­гой, ты ведешь себя, как в мелодраме! Читаешь монологи и смотришь трагическими глазами. Надеюсь, ты все понял. Даже то, о чем я умол­чала... На прощание скажу тебе: все проходит. И это пройдет. Как горячка, как корь... Поезжай-ка в свою деревню, и пусть бабушка — у тебя ведь есть бабушка? — нашепчет тебе перед сном старинный за­говор.— Она встала, холеная, нарядная, красивая, задержалась в две­рях, окинула взглядом комнатку и вдруг спросила:—Она бывала здесь?»

Бывала ли она здесь? Железная лестница ликующе звенела под ее легкими ногами, она без стука влетала в комнату и наполняла ее запахом яблок и холода, принесенного в складках одежды... Толь­ко запах юности может быть таким безыскусственным и чистым. Без примеси косметики, без примеси жира, душистых масел, пряных и горьких вытяжек из растений — всего, из чего складывается жадный запах женщины...

Все это давным-давно пережито, погребено и придавлено камнем. Неподъемной плитой без дат и эпитафий...

А под плитой?

Была весна. За городом на промокших склонах белели цветущие сливы. Сады и парки дымчато зеленели. Ночи стали холодные, а дни солнечные.

Город изгнал нас со своих улиц. Нашим пристанищем сделались заросли Ботанического сада, камыши на озере Лиси, темная, напол­ненная шепотами и вздохами набережная Куры...

Тогда-то е й и пришло в голову снять комнату.

Такая была весна. Я провожал е е, возвращался пешком через весь город, поднимался по ввинчивающейся в небо лестнице и падал на кровать. Единственное окно выходило на Святую гору, и ночи на­пролет вместе с запахами земли, цветов и буйного разнотравья ком­нату наполняли соловьиные трели, и сквозь дрему казалось, что гора уже не гора, а музыкальная шкатулка вроде той, что я слышал в дет­стве в нашем доме в деревне, только очень большая...

Такая была весна...

А летом меня срезали почти по всем предметам. Папаша кру­то взялся за дело. Еще могущественный в ту пору Серго, пучеглазая жаба с малахитовым мундштуком в углу жабьего рта, как с обло­манной на болоте камышинкой. Папаша не остановился на достигну­том, не такой это был человек: он отключил телефон (или распоря­дился сменить номер), запер е е дома, а после экзаменов и вовсе куда-то увез. Упрятал...

От отца пришло немногословное письмо: пора мотыжить и оп­рыскивать виноградник, приезжай!

Я подумал, подумал, да и поехал. И через месяц в деревне, в тщательно промотыженном и опрысканном винограднике узнал, что ее выдают замуж за красавчика Гизо Тугуши, который готов лизать у Серго ягодицы, только бы еще раз сняться в главной роли. Он гнус, каких поискать, такому и намыливаться не надо... Свадьба десятого августа. После свадьбы молодые поедут в Гагру. «Если я могу тебе пригодиться, только свистни...» — писал мой друг Темо Джакели.

Я положил письмо в карман, пошел на родник, Долго отмывал под ледяной струей подрагивающие руки. Я ничего не обдумы­вал. Я знал, что делать. Не то чтобы я принял решение, нет. С той минуты, как я прочитал письмо, меня повело. Какая-то сила взя­ла меня и понесла, и я не противился, потому что был в согласии Ђ ней. Она была частью меня самого. Или я был ее частью...

В сумерках прибыл поезд. Выполз из ущелья. То ли он был пе­регружен, то ли не тянул тепловоз, но тащились до Гагры весь вечер, всю ночь и еще часть утра.

Я не спешил. Сидел в тамбуре на откидном стуле, курил. Вооб­ражение, особенно богатое, когда его питала ревность, умерло. Ни­каких распаленных видений. Никаких воспоминаний. В душном горя­чем вагоне передо мной стояло только перепуганное лицо Гизо Тугуши, и я любовался ужасом в его глазах...

Порой я все еще спрашиваю себя: что было бы, найди я их тогда в поезде или в Гагре? Я не спрашиваю, что бы я сделал, тут все ясно. Что стало бы со мной потом, после?..

Поздно гадать. И можно ли сожалеть о том, что не убил чело­века...

Выходит, можно!

Долгий-долгий, прямо-таки бесконечный день сбился в памяти в кровавое месиво, в комок с торчащими во все стороны болевыми иг­лами. Но и он наконец кончился. Пришла ночь и убрала с земли все—плавящую асфальт жару и соль пота да губах, крутые улочки и дебри парка, заваленный телами берег, малоподвижный, как леж­бище котиков, и мой спотыкающийся бег по камням, по колени в воде, зеркально бликующее

море с поплавками голов и резь в гла­зах, пытающихся разглядеть. Столовая за решеткой, красные рожи, кости в подливе, зеленые мухи, вдруг подкатившая тошнота; «Па­рень, тебе комнату или койку?», «Ты один или с подругой?»; одино­кие фигуры, красные на закате, далекие звуки музыки — все затих­ло, исчезло, точно ушло под землю или рассосалось во тьме, и оста­лось только море и небо, необъятная движущаяся тяжелая чернота внизу и еще более необъятная клубящаяся чернота над ней, августов­ская ночь в Гагре, вязкий мрак, когда даже стыдливые старые девы рискуют искупаться нагишом.

Я вошел в движущуюся на меня черноту, она с силой толкнула меня, не принимая, прогоняя назад, на берег; от неожиданности я попятился, оступился на ползущей гальке, чуть не упал, но устоял и снова двинулся вперед и, упершись, встретил новый толчок, могучий и одновременно ленивый, словно огромный великан дружески про­верял, на что я способен. Не знаю, сумел ли бы я устоять против треть­его толчка, но я кинулся в нарастающий лоснящийся вал и, скользнув с него вниз, поплыл прочь от берега. Выросший у горной речки, я уди­вился легкости своего тела в морской воде, а неосторожно хлебнув глоток, почувствовал ее соленую горечь. Все правильно. И яркие ис­корки, роящиеся вокруг, словно стекающие с кончиков пальцев, не удивили меня. Я плыл в колышащейся черноте и свечении, как тело в космической пыли, все удаляясь от берега, плыл в море, словно оно стало моей последней надеждой, словно оно могло дать что-то взамен потерянного. Вокруг, скалясь белыми гребнями, наискось неслась к берегу вздыбленная, изрытая чернота. Время от времени вспыхивали прожектора береговой охраны, шатко обмахивали по­верхность моря и дымчато скрещивались на горизонте. Судя по про­жекторам, я заплыл очень далеко, но не поворачивал назад, лишь изредка ложился на спину и, раскинув руки, смотрел в небо. Глаза, сжившиеся со смоляной чернотой моря, видели вверху тяжелые об­висшие облака, а в просветах между ними изорванные клочья дру­гих облаков, бегущих выше и быстрее первых, и сквозь те, верхние кое-где сверкали звезды, а вдали, намного дальше того, где, исто­щившись в борьбе с тьмой, незримо скрещивались прожектора, глу­бокой насыщенной синевой светился проем неба, словно озеро в по­тустороннем мире, но, пока я доплыл до него, небесное озеро затя­нули тучи, чернота вверху сделалась такой же непроглядной, как и чернота внизу, берег исчез из виду, даже в воде я почувствовал, что пошел дождь. Бог знает в каком удалении от берега, в кромешной тьме, под ливнем я не робел и не думал об опасности — пережитое в тот день было гораздо страшнее...

В тот день один из нас троих должен был умереть. В тот день один из нас умер.

Очнулся я на берегу. Я не сразу понял, что привело меня в чув­ство — это был очищенный от дневных примесей горький запах эв­калиптов. У моих ног словно трущиеся в мешке орехи шуршала галька...

Спустя восемь лет мы большой группой гастролировали по Аб­хазии и дали несколько концертов в Гагре. Стоял жаркий август. В нашу группу входила молодая акробатка Додо Турманидзе, неза­долго до того окончившая в Москве цирковое училище и, кажется, впервые приглашенная на гастроли. Я всеми известными мне спосо­бами добивался ее расположения. Мне нравились ее южная смуглая красота, девичья стройность и какая-то терпкая, еще не раскрывшая­ся женственность. Но особенно нравилось ее упорное насмешливое сопротивление. Моя популярность в ту пору подбиралась к высшей точке: гастроли, телевидение, короткометражки, запись на радио, се­рия пластинок со скетчами и, как следствие, вполне приличные го­норары. Я был избалован успехом. А тут вдруг... Цветы, которыми я ее заваливал, она при всех скармливала полуслепой кобыле, возив­шей по Ткибули тележку с рекламным щитом нашего ансамбля. Помпу, с которой я подавал публике ее номер, она принимала как должное, без ложной скромности считая себя примой, а свою про­стенькую «Гуттаперчевую девочку» — гвоздем программы.

В Чиатуре она шепнула мимоходом в вестибюле гостиницы, что будет ждать меня в номере; с ней жила чечеточница из Сочи, раз­битная Манефа Стыркина. «Маня где-то ночует, я боюсь одна...» Обе­регая ее репутацию, я дождался, пока гостиница затихла, потом еще целый час пропетлял по коридорам — путал следы и, наконец, когда дежурная задремала на диванчике, прошмыгнул в номер. Первое, что я услышал, был свирепый храп — в ее постели спал пьяненький дедушка Серапион, швейцар гостиницы, нанятый для такого дела за трояк. На следующий день, встретив меня, Додо даже не улыбнулась, только вопросительно подняла брови. А ее подарок ко дню рожде­ния!.. Тогда автомобилисты стали украшать машины, пошла мода на музыкальные клаксоны и на зверей над задним сиденьем. Додо по­дарила мне дорогого японского тигра с оскаленной пастью, но из пасти тигра были вырваны все зубы и торчала соска-пустышка, в которой я обнаружил свернутую записку: «Бедняжка! Не все ему по зубам...»

В тот август в Гагре она нашла меня за кулисами во время кон­церта. Подбежала неслышно — босая, на бедрах трусики в яркий го­рошек, на груди такой же наивный лифчик, удлиненные тушью глаза сверкают, а черные кудри бантом стянуты. «Это правда? — спраши­вает.— Это правда?!» — и слеза по смугло-розовой от тона щеке бо­роздку протачивает. Я поправил ее бант, спросил: «О чем ты?» — «Правда, что ты каждое лето здесь кого-то ищешь? Какую-то женщи­ну...» Не знаю, что выразило мое лицо, вернее, что увидела на нем Додо. Она откинула голову, как будто всхлипнула или захлебнулась, и вдруг ударила меня ногой. Я согнулся от боли, а она ногтями в лицо! Оставшиеся три концерта прошли в Гагре без моего участия. Публика требовала любимца, но любимец благоразумно отсиживал­ся в номере с примочками на физиономии.

Поделиться с друзьями: