Жвачка
Шрифт:
Через десять минут накрывает снова — так резко, что я сгибаюсь пополам. Сдираю с себя одежду, всё ещё пахнущую его апельсиновым гелем. Рву ткань так, будто она жжёт кожу. Исступленно выдраиваю кожу конжаковой губкой и любимым «Бюбхеном». Хорошенько выдраив себя продолжаю стоять под душем, хотя вода давно не помогает.
— Ну и тварь же ты, Аристов, — шепчу я в пустоту.
Так и знала, что не стоит верить сказкам. Хотя не было никаких сказок. Матвей мне ничего не обещал. Это я всё сама дофантазировала. Вдоволь наплакавшись, решаю: хватит. Хватит подпитывать эту болезнь.
Говорят, первая любовь — это шрам. Жаль только, никто
Вся моя напускная воинственность слетает, стоит мне увидеть телефон на стопке чистой одежды. Несколько пропущенных. От него.
Да чтоб тебя, Фигаро. Неужто и до меня очередь доскакала? Быть «запасным аэродромом» я не собираюсь, но и чахнущей цаплей перед ним выглядеть не хочется. Полная яда, я быстро печатаю ответ:
«Прошлая ночь была ошибкой. Вспышкой адреналина. Давай просто забудем. Я дома, у меня всё хорошо».
Следом — еще одно:
«Надеюсь, этот инцидент не отразится на нашей дружбе. Чупа-чупс, мир и жвачка? ?»
Две синие галочки сигнализируют о прочтении моментально. «Чтоб ты днём так же быстро реагировал». Статус «печатает» то появляется, то замирает — будто Матвей строчит целую простыню. Но спустя десять минут его ответ лишает меня дара речи.
Нет, я не ждала оперных монологов или раскаяния в стиле «я был потерянным пельменем без начинки». Я реалист. Если человек всю дорогу играл в молчанку, логично, что в финале он выдаст не исповедь, а субтитр.
Но присланное им «ок» — это какая-то издевка. Будто не сердце треснуло, а мне подтвердили доставку пиццы. Лимит внутреннего текста у человека — одна буква на чувство.
Суставы выкручивает от жгучей обиды. Держусь только на остатках воли.
— Ну и чёрт с тобой, — шепчу почти беззвучно. — Подумаешь… первая и единственная любовь.
Говорю — и сама слышу, как фальшиво это звучит.
— Плевать.
И на удивление — сердце соглашается. Не полностью, но хоть немного. Достаточно, чтобы расправить плечи и выйти из ванной. Впереди ужин с семьёй. Тёплый свет кухни. Мамин голос. И одна маленькая мысль, слишком тихая, чтобы признать её вслух: это ещё далеко не конец моих мучений.
Хотя сейчас мне очень нужно сделать вид, что я верю в обратное.
Глава 28. Мирослава
— Мирочек… что случилось? Ты…
Мама стоит у плиты — привычно, уверенно, в своём маленьком королевстве, где всё всегда под контролем. Она проходится по мне придирчивым, сканирующим взглядом. От кого-кого, а от неё скрыть внутренний разлом не получится.
— Ты в порядке?
Слёзы, которые, как я думала, были выплаканы еще двадцать минут назад, снова выкатываются. На этот раз тихо, без надрыва и истерик. Потому что нет, я не в порядке. И пытаться доказать обратное бессмысленно. Точно не ей.
Всё то, что я пыталась удержать внутри — обида, страх, унижение и какие-то невозможные надежды — вдруг вырывается наружу вместе
со шмыганьем носа. Едва слышным, будто я сама его стыжусь. Мама с вибрирующим звоном бросает ложку в раковину, подходит и аккуратно касается моего плеча.— Мирочек… — а спустя мгновение тише: — Солнышко, иди сюда. Давай поговорим.
В её объятиях по-прежнему уютно — как в облаке из ванили, корицы и кардамона. От мамы всегда пахло выпечкой. Так она прижимала меня к себе когда-то давно, в те теплые, почти стёртые временем дни, когда я еще была совсем маленькой и прятала лицо у неё под подбородком.
Это всё те же объятия крепкие, безусловные, не требующие лишних слов. Я не чувствовала их четыре года. Казалось, их бережно вынули из архивов памяти, стряхнули пыль и вернули мне. И вдруг стало ясно: для неё я всё ещё ребенок. Её девочка, которую можно просто прижать к себе, залечивая любую беду одним своим теплом.
И неважно, что именно болит — сбитая коленка или сердце, расцарапанное в кровь собственными ожиданиями. Главное, что рану всё ещё можно «обдуть» любовью.
От понимания, что я не одинока, реву белугой. И мне абсолютно плевать, какой жалкой я сейчас выгляжу. В том и соль: перед ней не нужно быть идеальной, взрослой, «вольфрамовой» леди. С мамой можно как в детстве — если она рядом, значит, всё поправимо.
Опустив взгляд в чашку, я решаю: про Савелия — ни слова. Мама не должна об этом знать. Пусть эта грязь останется за порогом, я не хочу приносить её в дом.
Она усаживает меня за стол, где тут же материализуется россыпь розеток с джемом и мёдом. Мама заваривает свой особенный травяной чай — в сущности, бесполезный: я всё равно чувствую только горечь. Но обидеть её отказом — последнее, чего мне хочется. Она всегда включает «режим чайной церемонии», когда ей кажется, что сердце у кого-то болит сильнее головы. Это её язык любви.
Щёлкает выключатель — огонь гаснет, следом затихает вытяжка. Кухня будто выдыхает вместе с ней, погружаясь в тёплый полумраку. Мама ставит передо мной фарфоровую чашку. Пар медленно поднимается и замирает в неподвижном воздухе. Она не торопит, не засыпает вопросами — просто ждёт. И в этой тихой заботе столько тепла, что моё «я» окончательно размягчается. Хочется выложить всё. Даже то, что годами пылилось в самых глубоких тайниках.
Не боясь осуждения, я начинаю говорить. С самого начала. С той далёкой, почти детской влюблённости, которая со стороны казалась милой и смешной, но на деле смяла меня ещё на взлёте. Рассказываю, как уезжала в Штаты, как по кусочкам собирала себя заново, склеивая трещины и заново училась дышать без боли.
Признаюсь, как мне страшно проходить этот путь во второй раз. Страшно позволить себе чувствовать — и снова не справиться.
Я предельно открыто делюсь всем, что связано с Мо. О том, как заигралась и в итоге переиграла саму себя. Про Иру. Про то, что не уверена, смогу ли простить ему интрижку с ней. Он ведь должен понимать, какой это удар — его отношения с кем-то из труппы. А уж тем более — с Вязевой.
Мама слушает, не перебивая ни снисходительной улыбкой, ни лишней жалостью. Когда я умолкаю, она долго и внимательно всматривается в моё лицо, словно заново запоминая каждую черту. Её глаза мягкие, но удивительно цепкие. В этом взгляде нет приговора — только глубокое, тихое участие. И от этого мне одновременно стыдно за свою хрупкость и до слез спокойно: здесь эту хрупкость можно не прятать.