Яконур
Шрифт:
Грач улыбнулся.
— Желаю успеха!
Рукопожатие… Пусть у него все сбудется.
Элэл посмотрел на часы. Разыскал чистый лист бумаги.
Что-то стало твориться в последние месяцы непонятное, что-то новое… Он чувствовал это по доступным ему признакам, грубым, ощутимым, которые, приходя к нему и складываясь вместе, создавали впечатление… Как бы его назвать, что же оно напоминает? Он чувствовал все это по тому, что происходило с интересом к его работе, с деньгами для его темы, по задержкам с оборудованием, по тому, как стали мямлить и тянуть в журналах, где прежде печатали его ребят, как из пушки; при этом все делали вид, будто ничего не изменилось, а он тратил энергию, пытаясь добиться
К делу! Он исчеркал листок именами, стрелками, восклицательными знаками — и заказал разговоры. Номера телефонов в его памяти — как в электронной, долговременной и оперативной…
Он будет спокоен, он просто хочет устранить недоразумения. Он будет совершенно спокоен.
Ожидание… Его руки на столе, под светом лампы, совсем спокойны.
Выключил свет. Дотянулся до створки окна, распахнул, впустил вьюгу к себе, Поднялся, нашел пальто и набросил его на плечи.
В раскрытое окно виден был целый мир. Облака снежной пыли, клубы снега; облака мчались, снег завивался в них густыми спиралями, между вихрями возникали разряжения, свободные от снега, тут же спирали разрушались и закручивались новые. А за облаками и вихрями, за дорогой, перед черной полосой густого соснового леса, стояла одинокая белая береза — высокая, выше этих сосен, голая береза. Она раскачивалась из стороны в сторону. Элэл видно было: ветер клонил ее — береза выпрямлялась, он клонил — она выпрямлялась… Элэл пригнулся, чтобы разглядеть, насколько береза выше сосен, и увидел, что наверху она не белая, а темная; темной своей верхушкой береза скребла по небу, по зареву на небе, электрическому и закатному: влево-вправо, влево-вправо. Перед черной полосой леса она была как стрелка прибора перед гребнем частой шкалы, стрелка колебалась около среднего значения, около вертикального своего положения, колебалась, подрагивала — но стояла, стояла твердо на нужном делении…
Он хотел подойти к окну. Едва сделав шаг, он понял, что задыхается. Тяжесть, которую он ощутил вдруг в себе, была невыносима, и он стал опускаться на пол. Так было всего мгновение. Тяжесть исчезла, он стал легким, стал невесомым, это пришла слабость. Он не мог дышать; он знал, что в раскрытое окно идет к нему от леса, от березы, от неба свежий холодный воздух, он осязал этот воздух, видел его и не мог вобрать в себя. Пот проступил у него на ладонях, на шее, на лбу; сделалось свежо, он смог чуть вздохнуть. Смог даже поднять руку и вытереть лоб. На это ушли все его силы.
Он понял, что едва удерживает равновесие.
И при этом внутри, успел он подумать, никакой боли, сердце не чувствуешь, только пульс учащенный, вроде ты взволнован! Он и в самом деле почувствовал волнение, даже душевный подъем; голова была ясна; ему вдруг стало совсем легко, стало хорошо.
Невесомый, он пустился в полет по комнате, от окна, под потолком, над краем стола…
Солнце садилось, и по бледному небу, на матовых перистых облаках, пошли чистые розовые отсветы — как розовые мазки на яблоке.
Все умолкли. Тропа огибала крупные старые сосны и заросли голых еще кустов. Хвоя сухо потрескивала под ногами. Через поляны тропа была проложена прямо, как по линейке. На открытых местах трава уже стала зеленой, яркой, и казалось — она светится; в глубине еще виднелись бугры темного снега.
Показалось озеро. Металлической плоскостью вода недвижно лежала за деревьями.
Солнце садилось быстро, отсветы на небе один за другим незаметно гасли.
Домик. Мостки в озеро.
— Обувь просим оставлять
на улице, этим займется оргкомитет!Сразу все оживились; заговорили, засмеялись.
Герасим еще посмотрел: солнце, пятачок, уже неяркое, смотреть не больно, оплавляясь, легко падает, деформированное, за горы на той стороне.
Он помедлил у входа. Как хорошо!
Всмотрелся.
У подножия гор, далеких, едва видных, поднимался рыжий факел дыма; не сразу заметный, он вырастал, казалось, из самого озера; поворачивал под прямым углом и ровным шлейфом тянулся горизонтально над тем берегом, пересекая, перечеркивая заходящее солнце.
— А это что? — спросил Герасим.
— А это вот то самое и есть, — ответил Саня.
Внутри домик был обшит сосновыми досками, пропитанными смолой, темными.
Бумаги, бумажки, бумажечки посыпались дружно на пол из карманов Герасима; он стал поднимать их. Шестигранники бензольных колец с хвостами радикалов… Снова бензольные кольца… Еще кольца… Текст на машинке; Герасим вспомнил, что так и не прочел это, расправил и стал изучать. «Уважаемый участник конференции! Приветствуем Вас на спортивной базе нашего университета»…
Саня торопил его.
Они брались за сосновые сучья, выступавшие из дверей, отворяли двери, проходили и плотно закрывали их за собой.
Жаром обдало сразу. Саня поманил, подвинулся; Герасим поднялся к нему на верхнюю скамейку и, постелив полотенце, осторожно сел.
Огонь гудел в круглой металлической печке, снизу шли отблески огня, гул и отблески лихо пролетали все небольшое пространство, ударялись о стены, отражались, сталкивались. Каждый смотрел прямо перед собой — на печку, заварившую все это. Сверху на ней была набросана битая керамика.
Герасим провел рукой по голове. Обжег ладонь. Вот и уши стали поджариваться. Чуть повернулся — сбилось дыхание.
— Правило то же, что и на ученом совете, — предостерег Саня. — Не трепыхаться.
Внизу фыркнули.
На стенах выступали потеки смолы. Металлический термометр показывал сто двадцать.
Саня поднялся и выскользнул за дверь.
Целая семья была изображена по кругу финского термометра: муж, повернувшись к Герасиму, хлестал себя веником по груди, жена сидела к Герасиму боком, волосы повязаны косынкой, и, склонив голову, доставала веником спину, а внизу, под осью стрелки (там прохладней!), малыш, повалившись на лавку, задирал ножки и бил себя веничком по пяткам.
Саня вернулся с бутылкой пива, светлая пена аккуратно выступила над горлышком; плеснул каплю на керамику.
— Что это значит? — спросили с нижней скамейки. — Символика? Яконурский обычай? Если нет, срочно придумайте сами что-нибудь!
Запах поджаренного ржаного хлеба, едва уловимый…
— Божественно, — сказали снизу.
Саня отхлебнул пива, передал бутылку Герасиму.
Глоток; Герасим отдал бутылку соседу.
— Сколько надо было пострадать! — вздохнул Саня. — Эксперименты, расчеты… Доклад писать… Идеи нужны… Потом здесь — выступай, других слушай, дискуссию выдержи… Столько мук примешь, пока до цели доберешься!
Герасим смеялся со всеми.
— Дрогнули! — скомандовал Саня.
Они бежали по гулким мосткам, жаркие — сквозь неподвижный холод весеннего вечера; босиком по доскам, — шлепанье ног, скрип дерева…
Легко оттолкнувшись, Герасим распластал себя в воздухе и плавно вошел в воду.
Обожгло.
Ему показалось, вода вокруг зашипела.
Выбросив руки вперед, пригнув к ним голову, он скользил в глубине. Он улыбался.
Я вижу, как плывет он в черноте вечерней воды, не двигаясь, влекомый силой, с которой он оттолкнулся от мостков. Улыбается. Вижу, как вода обтекает его пальцы, встречая его. Потом она струится вдоль рук и прикасается к голове.