Я был власовцем
Шрифт:
На второй день болтанки в районе старой границы мы получили приказ занять часть укреплений Себежского укрепрайона. Оказалось, что в связи с переносом государственной границы в сороковом году укрепления были демонтированы. И когда это успели все так капитально разрушить! Ни связи между огневыми точками, никакого инвентаря в дотах. Даже за посудой для хранения воды пришлось бежать выпрашивать у колхозников невдалеке. Хорошо, люди понимали и охотно помогали, кто чем мог. Не успели мы дооборудовать свои новые позиции, как последовал новый приказ. Все были так издерганы бестолковщиной этих первых дней войны, что матерились в открытую. Оказалось, на наше место должна заступить сто семидесятая дивизия, наш бывший сосед по Юматовскому летнему лагерю. Разозлившиеся ребята моей роты хотели и воду вылить из бачков («пускай сами наносят»), да я не позволил.
К
Погрузка была трудная. Без платформы, по накатам, втягивали орудия, грузили ящики с боеприпасами, продовольствием, всего больше намаялись с этими проклятыми лошадьми, которые никак не хотели подниматься в вагоны. Уже глубокой ночью кончили грузиться и все повалились спать, как убитые.
Проснувшись утром – видим, что стоим все там, где и грузились! Никуда не тронулись ночью. Ну, и дела! Вот так война! Часов в десять от Себежа показался дымок, и мы увидели попыхивающий паровозик, торопящийся к нашему эшелону.
Глава II
1
…С детства проникся я нелюбовью к советской власти. Пережитый в 13 лет шок от прочитанных в подшивках старой «Нивы» подробностей об убийстве царского семейства на всю жизнь отвратил меня от утвердившегося у нас режима. Потом, с годами, все, что было ошибочного и плохого, встречавшегося в нашей жизни, подмечалось, запоминалось, усиливалось в воображении до гиперболических размеров. Методы и способы осуществления идей социализма, применявшиеся Сталиным, привели к тому, что сами эти идеи в моих глазах оказались совершенно скомпрометированными и не вызывавшими ничего, кроме отталкивания от них.
Это было удивительно, что меня не посадили в самые ранние годы. Каких неимоверных усилий стоила необходимость скрывать, маскировать свое подлинное лицо, изображать лояльность и согласие. И сама эта неизбежность постоянного притворства, невозможность быть самим собой, открыто жить со своими собственными симпатиями и антипатиями – еще больше озлобляла душу и растравляла ум в отношении порядков и законов, требовавших от меня постоянного насилования самого себя, своей личности.
В годы разгула сталинщины, во времена повсеместного нарушения всякой законности вообще, в том числе и советской, все отрицательное и отвратительное, что явил нам Сталин, – обман, жестокость, тиранию, произвол, неоправданный, бессмысленный террор против всего народа и против своих собственных соратников в том числе, – все приписывалось не только личности этого ужасного человека, но советской власти, ее системе, при которой оказалось возможным утверждение у власти такого чудовища.
Я не был одинок в подобных настроениях. В каждой группе людей можно было встретить единомышленников, которые сразу же откликались на первые проявления единодушия. Слишком много было в те годы в жизни страны объективных условий и обстоятельств, питавших наши настроения.
Самой главной, самой горячей мечтой людей с настроениями, подобными моему, была жажда перемен в стране. В то же время было совершенно ясно, что никакие перемены сами собой, изнутри, внутренними силами, произойти не могут. Законы естественной, исторической, неизбежной эволюции мне в то время совершенно не казались существующими. Жизнь понималась статически, признавалась за вечно существующее и навек неизменное то ее состояние, которое виделось в данный момент бытия.
Начинавшаяся в тридцать девятом году европейская война разбудила смутные надежды на то, что и у нас могут начаться какие-то перемены. Некоторые признаки к этому как будто бы стали проявляться.
Постепенно утих и вроде бы вовсе прекратился сталинский террор. Во всяком случае, массовые репрессии больше не производились. Несколько улучшилось материальное положение в стране, по крайней мере в городах. От жизни колхозной деревни мы, городские жители, в то время были отрезаны обстоятельствами нашего быта – в деревне большинству, кто не был вынужден условиями работы, бывать не приходилось. Даже ежегодный выезд летом на дачу всем семейством в те годы не был распространен так, как сейчас.
В ожидании перемен
и в тайной надежде на них я и жил последнее предвоенное время. Свою работу – чтение лекций в вузе, обучение студентов – я вел с позиций совершенной лояльности, ни малейшим внешним проявлением не обнаруживал своих истинных взглядов. Теперь, оглядываясь на ту сорокалетнюю даль, я вижу, каким самым ужасным для советской власти типом «врага» я был – врагом, настолько искусно замаскировавшимся, что этого никак нельзя было заметить. И даже наш секретарь парткома Родионов, разоблачивший уже столько «врагов народа» в стенах нашего института, оказался тут, в случае со мной, удивительно недальновидным – несколько раз в течение тридцать девятого и сорокового годов он приступал ко мне с предложениями вступать в партию, а мне всякий раз стоило все больших усилий и трудностей благовидно, не возбуждая подозрений, уклоняться от этих предложений.Вот в таком душевном состоянии застигло меня начало войны.
Нетерпеливое желание перемен, жажда всякого недобра советской власти, как всякие недобрые чувства вообще, мешали видеть жизнь в правильном свете, рисовали ее искаженно, однобоко и приводили к неверным оценкам.
Всякий возможный внешний противник виделся только как противник советской власти, потенциальный носитель добра для России. Собственное лицо такого противника, казалось, не имело значения, поскольку с его помощью могла быть достигнута основная мечта жизни – свержение советского режима в стране.
Так и получилось, что, когда в июне сорок первого года началась война, я не видел в немцах своих врагов и не видел в них врагов России, а только врагов советской власти. Следовательно – своих союзников. Мысль о добровольной сдаче в плен, о переходе на сторону немцев не пришла мне в ту пору не потому, что не могла прийти – наоборот, очень даже могла – но потому, что просто не успела прийти. Военная обстановка первых недель сложилась так, что в той головокружительной быстроте перемен, которые тогда происходили, я и оглянуться не успел, как оказался у немцев в плену объективной силой обстоятельств. Только оказавшись в плену, несколько опомнившись от стремительности всего происшедшего, я обнаружил в себе отсутствие внутреннего протеста против такого поворота судьбы, я понял, что хоть и не пришел в плен добровольно, но в глубине души хотел этого и вовсе не находил в себе желания воевать под лозунгом «За Родину, за Сталина», вторая часть которого была мне даже физиологически нестерпима.
Вокруг меня в плену хоть и находились люди примерно таких же взглядов, но не все же! Наоборот, подобных мне ненавистников строя было меньшинство, основная масса переживала плен как тяжелейшее несчастье своей жизни и крушение судьбы. Я понимал, что мой случай – не типичен. Тем более потом, спустя годы, меня интересовало разрешить загадку: как было на самом деле в конце июня – начале июля, что и я сам, и большинство людей, которые были вокруг меня в те дни и которых я знал в лицо, так бесславно и глупо, не начав, по существу, войны, можно сказать, прямо с колес да и попали в плен к неприятелю. Для себя самого мне мучительно нужно было разобраться, какая доля вины на ком лежит? По официальной установке, особенно действовавшей в те годы, во времена сталинщины, в пленении виноват может быть только один человек – сам пленный. Кто не хочет попасть в плен, тот не попадет, потому что в положении, из которого у него не будет выхода, он пустит себе оставшуюся пулю в лоб, висок, в рот – куда сочтет для себя более приятным… В плену оказывается только тот, кто хочет этого… Даже такого термина не было «попал в плен», а только – «сдался в плен».
Такая концепция оборачивалась сама против себя, потому что число пленных в первые недели, а затем и месяцы войны было чудовищно велико, и если следовать тогдашним представлениям – очень уж много было нас, тех, кто «хотел» попасть в плен. Настолько много, что это было уже и невероятным. Просто не могло быть, чтобы такое большое число русских людей могло «хотеть» плена. Что-то было явное «не то».
В то же время человеку, раненному в ходе боя, видящему вокруг себя тоже раненых и убитых своих товарищей, кажется, что это крушение всего, ему невольно думается, что и со всеми так, как с ним и его товарищами, что все рушится и гибнет. Нечто подобное испытал и я сам, попав в плен совершенно неожиданно и никак на него не рассчитывая. Мне казалось в те дни, что все погибло, проваливается в тартарары, конец Красной Армии, крушение советской власти. Но это-то как раз меня радовало и возрождало старые надежды!