Вспоминай – не вспоминай
Шрифт:
Если б не этот колючий, пронизывающий насквозь ветер, было бы еще как-то терпимо, но ветер буквально сковывал, кинжалом резал по ботинкам и обмоткам. Потная спина соприкасается с задубевшей шинелью, при каждом движении тебя бросает то в жар, то в холод… Ледяной поток свободно прогуливается по всему телу, рука немеет от однообразного движения: вперед-назад, вперед-назад…
Бревно перекатывается на козлах, распиливаем его вдвоем с таким же, как я, задержанным гарнизонным патрулем. Он, чудак, сбежал из училища без увольнительной, просто так – захотелось пошляться по центру города….Абсолютно городской парень. Ленинградец. Сбежал, чтобы «понюхать городского запаха», как он сам выразился. «Ленинград, – говорит он, – обладает своим, ни на что не похожим запахом. Особенно это чувствуешь, когда возвращаешься домой после долгого отсутствия». В общем, что говорить! Попались мы совершенно по-дурацки. Нас привели в гарнизонную комендатуру, естественно, не покормили и отправили на берег Волги пилить дрова для этой самой комендатуры. У меня-то хоть была цель, когда я без увольнительной перемахнул через забор училища, за которым постоянно торчали старухи, как нахохлившиеся вороны. Они продавали всякую чепуху, в том числе и самосад.
Ну вот. Я, значит, неожиданно получил от старшей сестры из Душанбе, куда она эвакуировалась со всей семьей, шестьсот рублей и, не раздумывая, перемахнул через забор, вскочил на подножку трамвая и через каких-нибудь десять минут был на знаменитом Сенном рынке города Саратова. Я там никогда раньше не был, потому что с того самого дня, когда нас пригнали в военно-пехотное училище, я видел Саратов только тогда, когда нас строем вели через весь город в баню. В училище своей бани не было. Вообще-то училище было не достроено – началась война. Так что стены в казарме были не отштукатурены, голый кирпич сиротливо жался неровными рядами друг к дружке; зимой же кирпичи обрастали густым слоем инея, который постепенно превращался в снег толщиной в два-три пальца. А казарма – это огромное пространство, в котором располагался учебный батальон, – три роты по сто двадцать курсантов; двухэтажные нары и всего одна круглая металлическая печь на всех. Пробиться к ней не было никакой возможности, чтобы хоть чуток просушиться после целого дня занятий на морозе… Наш командир роты капитан Лихо-вол любил иногда появляться после двенадцати ночи, когда мы только-только успевали согреться, прижавшись друг к другу, накинув на себя сверх одеял еще три шинели. Тут-то Лиховол и появлялся. Вдруг раздавался душераздирающий крик дневального: «Тре-во-га-га-га!!» Невдалеке от училища было кладбище, за ним – овраг, засыпанный снегом. Его-то и надо было преодолеть и уничтожить «противника» на противоположном краю оврага. С криками «Ура-а!», утопая по пояс в снегу, где-то в начале второго часа ночи вышибали «невидимого врага», промокшие до нитки возвращались в казарму… Но пробиться к этой круглой металлической печи не было никакой возможности…
Особенно трудно было привыкать к нелегкой курсантской жизни первые недели учебы. У многих новобранцев то ли от слабости, то ли от недоедания, постоянного недосыпания случалось недержание мочи… Стоило нам чуть согреться, как кому-то из нашей тройки приспичило бежать до ветру. Туалет стоял метрах в двухстах от казармы, донести мочу на такое расстояние никто не мог – в лучшем случае успевали добежать до первого этажа, распахнуть входную дверь, высунуть свой брандспойт и… К утру вокруг парадного входа в корпус образовывалось многослойное, желтовато-бурое с прожилками светлого льда поле. Каток!.. Так что пробиться к печке, чтобы хоть как-то просушиться – неосуществимая мечта.
…Значит, я с этим переводом на шестьсот рублей от старшей сестры перемахнул через забор. Всю дорогу от училища до рынка в голове крутилась одна и та же мысль: сейчас куплю буханку хлеба, хлеба, хлеба!.. И вгрызусь в нее, в этот дурманящий душу аромат, недосягаемый и такой желанный. Вдоволь насытиться именно хлебом – единственная мечта всей жизни. Не надо никакого там шоколада или еще чего-то там. Нет. Насытиться хлебом, его выдавали нам так мало, так мало… Садятся за стол двенадцать молодых, голодных как волки курсантиков, а на столе маленькая, сыроватая с торчащими иглами нечищеного овса буханка, и эту буханочку надо разделить на двенадцать равных частей. Ниткой вымеряется длина буханки, ширина, острым ножом она делится на двенадцать частей. Один из курсантов отворачивается, старшина тычет пальцем в ломтик хлеба, спрашивает: «Кому?» Отвернувшийся, не глядя, называет первую попавшуюся фамилию, и каждому кажется, что ему-то как раз и попался самый маленький ломтик.
…Захожу я на этот Сенной рынок города Саратова, в кармане шинели рука сжимает шестьсот рублей, – это чтобы не выхватили, – покупаю вот такую буханочку хлеба за четыреста пятьдесят рублей. Разламываю ее на две части, прячу в карманы шинели. Думаю: «Вот сейчас съем одну половину, а вторую оставлю на завтра». Иду и выщипываю по кусочку, глотаю не прожевывая. Так, мне казалось, скорее наступит сытость. Мы и во время обеда первое съедали только жидкое, потом густое смешивали со вторым, крошили туда весь ломтик хлеба и все это месиво проглатывали большими порциями… Ну, в общем, не доходя до ворот рынка, я не заметил, как съел и вторую половину хлеба. Тут меня и застукал гарнизонный патруль. Как я ни старался объяснить капитану с красной повязкой на рукаве шинели, что я давно не ел досыта хлеба, что я впервые в самоволке, потому что моя старшая сестра прислала мне шестьсот рублей и я без разрешения перемахнул через забор училища и так далее и тому подобное…
Ну ладно, напилили мы с Райским (так его звали) дровишек. Чудак, ей-богу! Я-то рванул за хлебом, он же просто так – захотелось пошляться по городу… Надеялся подцепить какую-нибудь девчонку. Райский этот, оказывается, был уже этим… У него уже была женщина. За месяц до войны их класс был на уборочной. («Товарищи колхозники! Поможем студентам убрать урожай!») Вдова. Правда, молодая. Все угощала парным молочком. И так случилось, что Райский остался у нее ночевать. После молочка вдова достала соленых огурчиков, нажарила картошки, выпили что-то крепкое и мутное, и он остался ночевать. Всю ночь его разыскивал отряд, а он в это время как раз занимался любовью с этой женщиной. Звали ее Нюрой. Поначалу ему было страшновато прикасаться к Нюре, он краснел, весь дрожал… И сразу у него ничего не получалось. От этого он сильно переживал. Нюра его успокаивала, говорила, что впервые такое случается со многими. Потом Райский уснул в ее объятиях, уткнулся коленями ей в живот, как щенок, а проснулся Рэм (так его звали) оттого, что он уже на Нюре занимается любовью… Как это случилось, он не мог найти объяснения, но факт остается фактом: Нюра как-то так сделала, что он оказался на ней…
Ну ладно. Был грандиозный скандал, успели ведь сообщить родителям: так, мол, и так – пропал ваш сыночек. Утром, когда он, этот Рэм, заявился, пришлось перезванивать
родителям, успокаивать их, мол, явился ваш сыночек… Рэма в этот же день отправили домой; он так скучал по Нюре, что взял и написал покаянное письмо: попросился снова на уборочную… Но тут как раз и началась война.Все это мне рассказывал он после Волги, когда мы лежали на гауптвахте -так, знаете, сырой полуподвал и зарешеченные окна. Он все бормотал, а я думал о своей незнакомке. Не мог забыть ее глаза, серые, огромные и широко расставленные, хоть бери и рассматривай их по отдельности… Да, я как раз познакомился (если это можно назвать знакомством), когда перемахнул через забор училища с почтовым переводом на шестьсот рублей от старшей сестры.
Я не знал, где тут почтовое отделение и какой-нибудь рынок. И только я перемахнул через забор, вижу – идет ОНА! Первая попавшаяся. Я спросил ее. Она объяснила. За это короткое время я успел ее рассмотреть: глаза, волосы -копна соломенных волос, – аккуратный носик и пушистый воротничок вокруг шеи. Но спросить ее имя и всякое другое не решился, потому что дурак. Где мне ее теперь искать?! Что ж мне теперь, каждый день прыгать через этот забор и торчать на этой маленькой, горбатой улочке в надежде, что она вдруг появится?.. А может, она вообще живет в другом районе города Саратова, а здесь оказалась случайно: была у подружки или по делам… Рэм все талдычил про свою Нюру, а я не мог уснуть, все думал о «своей» незнакомке, которую, как сейчас понимаю, потерял навсегда. Надо было задержаться хоть на минуточку, глядишь, узнал бы ее имя, где живет, может, даже свидание назначил… Так нет же! В глазах торчала буханка хлеба. Я ее поблагодарил, вскочил на подножку трамвая и… Да что теперь говорить – проворонил, сиди и кукуй!
Вообще-то Рэма призвали в армию из Астрахани. Он сам, оказывается, астраханский парень. Про Ленинград он наврал. Утром, когда нас освободили, он признался, что никогда не был в Ленинграде, но всю жизнь мечтал увидеть этот город, который он знал как свои пять пальцев. У него был альбом «Виды Ленинграда», ему отец подарил этот альбом. А сам он родился в Астрахани. Их семья всю жизнь кочевала, отец военный, подполковник: и в Архангельске жили, и где только не жили! Отец на Халхин-Голе воевал и на финской, а спустя три месяца после начала большой войны они с матерью получили похоронку. Отца убили где-то под Смоленском… Потом, когда Рэм из пулеметного батальона перебрался к нам, в минометный, мы с ним крепко подружились: он, Юра Никитин и я. Рэм по ночам, перед сном рассказывал нам нескончаемую историю про какого-то испанского разбойника Азоло де Базана, его интересно было слушать. Или про пещеру Лейх-виста… Вот завалимся на нары после тяжелого морозного дня, угреемся – Рэм посередке, а мы с Юркой Никитиным по бокам, – и слушаем про Азоло де Базана… Такой начитанный парень оказался, мы крепко подружились. И каково было наше изумление, когда старшина на утренней перекличке назвал Рэма Райского Ивановым! Он, оказывается, был Иванов. Сергей Иванов! Вот те на! Мы долго смеялись и про Рэма быстро забыли. Сергей стал как-то ближе. А то – Рэм?! Вот прижмемся друг к дружке на нарах, накинем шинели поверх легких одеял и слушаем про красавца, любимца всех женщин Испании Азоло де Базана. Наша троица была неразлучной. Сергей бормочет, и под его бормотание мы засыпаем… Сергей был большим выдумщиком, фантазером. Вначале он признался, что его настоящее имя не Рэм, а Вилен. То есть Владимир Ильич Ленин. Но ему это имя не нравилось, и он придумал себе более яркое, короткое, как гонг: Рэм. Его мать играла на гитаре. Она пела в основном старинные вальсы под гитару. Сергей запомнил их, он напевал нам эти вальсы и сам кружился по казарме. Он и стал в нашей роте лучшим запевалой. Вот идем зимой в столовку, конечно, в одних гимнастерках (мороз градусов пятнадцать! Это для закалки), уставшие, голодные, мечтаем скорее бы добраться к еде, а тут старшина командует: «С места с песней шаго-ооо-м арш!» Молчок. Тогда старшина (звали его Панасю-ком) командовал: «Прожектор! Ракета-аа!» По этой команде мы шлепались на землю, замирали. «И не шевели-иись!» – орал Панасюк. И снова: «С места с песней шаго-ооо-м арш!» Сергей сжал губы, молчит. «Запевай, гад! Жрать охота!» – гаркает кто-то в строю. И Сергей, наконец, поет: «Скажи-ка, дядя, ве-едь не даром, Москва, спале…» «Москва, спаленная пожаром», – подхватывает рота. «Фра-ан-цу…» – поет Сергей. «Францу-узу отдана», – в сто двадцать глоток несется по всему училищу. «Ведь были ж схва…» – Сергей. «Ведь были ж схватки боевые»… Панасюк – мужчина лет тридцати. Злющий, как Малюта. Его не любили. Однажды Сергей вместо строевой запел: «Утомленное солнце-еее…» И вся рота подхватила: «Нежно с море-еем проща-аалось». «В этот час ты призна-аалась», – Сергей. «Что нет любви», – вся рота. «Отставить! – орет Панасюк. – Давай строевую!..» За малую провинность Панасюк наказывал по полной программе. Однажды (это случилось в самом начале жизни в училище) он сделал мне замечание, мол, у меня малая лопата подзаржавела. Я сказал, что с ней ничего не случится. Что я есть хочу, Панасюк освободил меня от занятий и заставил выдраивать сто двадцать малых лопат всей роты. Песком, сдирая кожу на руках, я двое суток чистил лопаты, пока они не стали блестеть, как яйца у мерина.
Но, что бы я ни делал, чем бы ни занимался, в голове назойливо сверлила одна и та же мысль: как найти «мою» незнакомку, девушку с копной соломенных волос из-под вязаной шапочки и широко расставленными глазами. Дело дошло до того, что я ухитрялся после отбоя потихоньку выбираться из казармы и подолгу стоять на этой горбатой улочке, на которой встретил ЕЕ. Топчусь на одном месте, гляжу вдаль: слева длинный забор училища, справа – хилые деревянные домишки, утопающие в сугробах. Но нет. Она не появлялась. Тишина. Темнота.
Шли тяжелые бои в Сталинграде. Нас стали кормить из рук вон плохо: утром – каша, в обед – капуста, а вечером – тушеная капуста… И вот – чудо: меня и Сергея назначают дежурить на кухне. Всю ночь колем дрова, носим воду, моем посуду, чистим котлы. Зато утром дали вдоволь перловой каши – «шрапнель». И вот посылают нас с буфетчицей в город на хлебозавод за хлебом. Стоим мы с Серегой в будке, качаемся в темноте по ухабам в предвкушении – уж на хлебозаводе-то угостят хлебом. Как говорится, сам Бог велел! Наконец машина замедляет ход, в будку проникает до боли желанный запах хлеба. Он окутывает нас со всех сторон, полной грудью вдыхаем его запах, ноздри раздуваются… Машина замирает. Распахиваются дверцы и… У борта стоит буфетчица.