Времена года
Шрифт:
«Я видел призрака, – пишет Блидин Хат, –
в кино.
Потом я пришел
Домой и
разделся и
лег спать.
Мне приснился
призрак а
мой брат
испугался».
Деревья разбросали по саду такие красивые листья – такие же красивые, как пятна краски на полу вокруг нашего мольберта. Всех цветов. Как небрежно обращается с кистью эта осень! Она рисует огненные картины на дамбе, на кладбище, у меня в саду и даже не думает прибрать за собой. Неужели инспектор ни разу не сделал ей замечания по поводу беспорядка на земле? Или она берет пример с меня и пропускает замечания мимо ушей?
Как все-таки красиво. Я выхожу с чашкой кофе в прохладные сумерки, и мне кажется, что трава в саду не уступает красотой
Глупо добровольно уходить из жизни, пока не израсходованы все краски, думаю я. Правда, когда другие поступали таким образом, я утверждала нечто иное, но сейчас, глядя на листья под ногами, я уверена, что это глупо. И разве можно придерживаться одних и тех же взглядов в разное время года? Что такое чередование времен года, как не символ перемен?
Сколько мыслей приходит в голову, пока пьешь кофе в саду! Нужно достать для кофе чашку побольше.
Моя ненасытная тоска по жизни так многогранна. Без малейших усилий, без капли бренди я беру пенал и книги, пересекаю пастбище и пробираюсь среди щепок и стружек, набросанных вокруг растущих новых домиков, к своему идолу – к своим малышам...
...Наконец-то я начинаю понимать, что означают странные записи, которыми поглощены старшие дети в утренние часы. Это тоже подписи. Подписи из двух слов: «мои башмаки», из четырех слов: «я хочу к тебе». Подписи длиной в рассказ. Я беру тетрадь Матаверо. Тесные ряды букв почти невозможно разбить на слова, потому что Матаверо гораздо охотнее пользуется языком, чем карандашом, а множество подчисток резинкой и привычка обводить написанное не облегчают моей задачи. Но я могу прочесть его записи. Могу прочесть, даже не видя их, если нужно.
«Вчера я пришел домой
поздно. Папа
побил меня.
Потом я заплакал.
Потом мне надо было идти спать.
Когда я пошел спать
Призрак вошел в нашу
кухню. У него были большие жирные
глаза. У него была
белая простыня».
Я беру стандартный европейский учебник и с любопытством открываю на той странице, где читает Матаверо.
«Мама пошла в магазин.
«Мне нужна шляпа, – сказала она.
Мне нужна шляпа для Джона».
Мама смотрит на коричневую шляпу.
Она смотрит на синюю шляпу.
«Мне нравится синяя шляпа», – сказала мама».
Малыши с криком бегают по классу, я пробираюсь среди них и новыми глазами просматриваю другие записи.
Таме:
«Я убежал от
мамы и я спрятался
от мамы.
Я спрятался в Сарае и
я пошел домой и
дома меня побили».
Вайвини:
«Я пошла в кино и
Мой брат пошел спать,
а потом мой другой брат
ударил моего первого брата
и разбудил его
а кино снова началось
сначала».
Ани:
«Джени сказала
Мне посмотри сюда.
Она увидела пирог потом Рози
побила нас мэри.
Сказала еда готова
потом она сказала
торопитесь а то
опоздаете».
Но Айрини вдруг комкает свой листок, бросает его в корзину и начинает сначала. Проходит довольно много времени, остальные дети уже играют, а она все водит карандашом по бумаге. В шесть лет такое трудолюбие встречается редко. Очевидно, оно досталось ей по наследству от китайских предков. Айрини спрашивает, как пишется одно слово, потом другое, густые черные волосы падают ей на лицо и закрывают листок. Я не понимаю, как ей удается что-нибудь разглядеть сквозь эту завесу, но наконец она встает, откидывает волосы и приносит свое сочинение.
«Мамочка сказала папочке
Отдай мне эти деньги а то я
побью тебя.
Папочка отдал деньги
Мамочке. К нам
пришли гости. Папа
выпил все пиво
один. Он был пьяный».
Я листаю вторую часть европейского
учебника и нахожу отрывок о родителях:«Посмотрите на зеленый дом.
Отец дома.
Это его дом тоже.
Вот мама.
Она в зеленом доме.
Она видит нас.
Давайте побежим к маме».
– Подойди сюда, малышка, и почитай, – говорю я.
Айрини улыбается, наклоняет голову набок и смотрит на меня, как дрозд, потом отбрасывает волосы назад, выхватывает у меня книгу с непосредственностью ребенка, незнакомого со школьной муштрой, и прочитывает две страницы.
Тогда я протягиваю ей листок, исписанный ее собственной рукой, и, слушая, как она читает с трудом нацарапанные каракули, кое-как составленные в строчки и по-детски разбросанные по странице, я убеждаюсь, что смысл имеет гораздо большее значение, чем хороший шрифт и удачное расположение. Но главное, я убеждаюсь в другом, из-за чего испытываю знакомое чувство облегчения, которое возникает всякий раз, когда что-то проясняется до конца: маленькие дети вполне могут сами писать книги. И они их уже пишут.
И мы будем их читать каждый день. Чудо из чудес! Мы будем каждый день читать новые увлекательные книги о па с иллюстрациями, которые уже запечатлены в душе приготовительного класса!
Почему я так медленно понимаю самые простые вещи? Целый год я занимаюсь книгами и только сейчас поняла, что это такое. Какая удивительная способность не видеть, что делается под носом! Моя слепота становится настоящим бедствием.
Что еще я проглядела у себя под носом?
Осенние дни бегут, бегут. А я меняю привычный уклад домашней жизни и пытаюсь составить программу обучения малышей на основе новых методов, которые использую сейчас в классе. Я составляю программу на заре, а вечера отдаю работе над книгами. На чтение и музыку теперь почти не остается времени, потому что дневные часы заняты домашними делами: глажкой, рубашками Раухии, одеждой Тамати, а иногда Уан-Пинта и Блидин Хата, не говоря уже о возне с камином в гостиной. Каждая клеточка моего тела жаждет дневного отдыха – из-за жары, из-за того, что число моих учеников опять приближается к семидесяти, а Рыжик не всегда может мне помочь. Но об отдыхе нечего и думать. Я просто не имею права голоса в решении этого вопроса. Я выпиваю чашку чая в саду под деревом и после недолгих размышлений снова принимаюсь за работу. Так много еще предстоит сделать, а в моем возрасте уже понимаешь, что жизнь коротка.
Мне столько нужно сказать. Я не в состоянии вместить накопившиеся слова. Они не дают мне спокойно лежать в постели. Они останавливают меня по дороге в школу и заставляют смотреть невидящими глазами на срубленные стволы пальм – бывших пальм. Из-за них стынет мой кофе и моя пылкая любовь к мужчинам. Я наливаю кипяток в чайник для заварки и убираю его в буфет вместо жестянки с чаем, а потом с удивлением обнаруживаю в чашке сухие чаинки. И некоторое время не понимаю, что это значит. Я громко разговариваю с цветами, и они взволнованно выслушивают страстные монологи о новых достижениях моей пытливой мысли. Какое счастье, что у меня есть цветы, с которыми можно разговаривать. Как я буду обходиться без них зимой? Но настоящее облегчение я испытываю, только когда мистер Аберкромби привозит в класс новых посетителей с ловко подвешенными языками и они незаметно приводят в движение мой язык: заставляют меня пускаться в рассуждения, защищаться, всплескивать руками и дрожать от страха.
Я работаю над программой и над книгами с тем нее неукротимым рвением, которым отличался мой отец, и вкладываю в эту работу всю «трепетную любовь к творенью своему», которая лежит бесполезным грузом в сердце старой девы. Моя работа так напоминает постоянное общение с двумя людьми, что я забываю подойти днем к воротам и посмотреть, нет ли письма, которого, конечно, нет, и даже перестаю ждать скрипа щеколды и звука тяжелых размашистых шагов в саду. Я все чаще убегаю от своих палачей, и мои отлучки все удлиняются: я смешиваю краски для иллюстраций, составляю программу, отдаюсь течению своих мыслей, разучивая новый пассаж Равеля или задумавшись над чашкой кофе, и прошлое перестает существовать, прошлое – «огромный город в дымке, где больше не бывать».