Во имя отца и сына
Шрифт:
Петр Корнеевич бросил свою цигарку в сторону.
– Каких ето тама, папаня, ишо зазнобушек? – спросил он отца в недоумении и поспешил добавить: – Ето бабския станишныя сплетни, и усе тут!
Неостывший Корней Кононович вопрошающе посмотрел на него сердитым взглядом и спросил:
– До каких же пор будить продолжаться твоя позорная процедурия? А теперича скажи мине на милость, куды такая безобразия годится? Ты уже, Петро, докатился, что называется, до ручки и разшалючился так, что дальше уже и ехать некуды! Побойся Бога, Петро! – При этом Корней Кононович в сердцах плюнул себе под ноги и вытер рукавом губы.
Петр Корнеевич отвернулся,
Упертый Корней Кононович, будучи ревнивым блюстителем семейных казачьих устоев и человеком твердых правил, отмахиваясь, отвечал своей супруге:
– Усе ето бред сивой кобылы! Усе ето самая настоящая распущенность, которая предела не знаить!
Исходя из своих соображений, он считал, что для того, чтобы выбить подобную дурь и блажь из головы, как он твердо считал, своего разболтанного и беспутного сына, по крайней мере, непременно нужен его ременный кнут или арапник. Других лечебных и профилактических средств Корней Кононович в данном случае не признавал и бредней о колдовском происхождении сыновней позорной слабости, на которые любила ссылаться его мягкотелая жена Ефросинья Платоновна, не брал в расчет и слушать такие доводы не хотел.
Петр Корнеевич и без отцовской тошнотворной нотации понимал, что так жить, как он жил, и вести себя дальше действительно нельзя, что его безответственные позорные безобразия не могут продолжаться в станице вечно незамеченными, что как ни хитри и ни лукавь, а шила в мешке не утаишь. Однако из-за непреодолимой пагубной распущенности Петр Корнеевич никак не мог отказаться от своей позорной привычки, которая была настолько заразительной, что у него не хватало физических и моральных сил побороть ее в своей душе.
В сердце Петра Корнеевича гнездилась какая-то чертовщина и руководила соблазнительной похотью и помыслами, склоняющими его неустойчивый дух к прелюбодеянию. Несколько оправившись от смущения и неловкости, он повернулся к отцу и, покусывая губы, с присущей ему беспечностью и наигранной веселостью в голосе отрубил:
– Вали теперича, папаня, на меня усе кулем, потом разберем!
Корней Кононович сделал несколько жадных затяжек и, поперхнувшись дымом, прокашлялся и только потом посоветовал:
– Остепенись, Петро, пока не поздно, не зли меня, Христом Богом прошу! – и с угрозой добавил: – Иначе я с тобой, ты мой характер знаешь, церемониться не буду. Я с тобой в кошки-мышки играть не собираюсь! Возьму в руки ременный арапник и выпорю как сидорову козу за твою беспутную жизню!
У Петра Корнеевича вся кровь прилилась к лицу. Он вскинул голову, как норовистый конь, взнузданный опытным седоком, и, глядя на отца в упор, раздосадованно и с наглой откровенностью заявил:
– Я, папаня, представь сибе, не баба, в подоле дитенка не принесу, так что вы за мине не дюже беспокойтися, – И на лице его застыла язвительная усмешка.
Корней Кононович не ожидал такого ответа. У него даже в голове не укладывалось, что сын способен ему такое сказать, поэтому взвился от его все возрастающей наглости и очевидности торжествующего бесстыдства.
– Ты
как со мною разговариваешь, растуды твою мать? – выкрикнул он в запальчивости срывающимся голосом и подхватился с места. – Ишь ты, моду узял… грамотей какой нашелси! – И впился в сына взглядом. – Ты, Петро, не дюже ерепенься и брыкайся, а то я такому норовистому и нахрапистому быстро ума уставлю! – Но чуть погодя остыл и, понижая голос, со всей строгостью напомнил: – Бачилы, сынок, твои очи, шо куповалы, – потыкал он пальцем в сторону приближавшейся Ольги. – Теперича ештя хучь повылазьте!Чуть заметная конфузливая усмешка пробежала по лицу Петра Корнеевича. Он хотел опять что-то вякнуть в свое оправдание, но куда там! Возбужденный отец не дал ему и рта раскрыть, чтобы слово вымолвить.
– Цыц, кому сказал! Подожми свой подмоченный хвост и помолчи, ради Бога, ссыкун, когда старшие с тобою говорять! Твое дело теперича телячье, обосрался и стой, покудова тебе задницу подмоють!
Петр Корнеевич подавленно вздохнул и вслед за отцом поднялся с места. Он беспечно зевнул, сладко потянулся и до хруста в костях развел назад руки, демонстрируя недюжинную силу своих широченных плеч. Былой гонор и спесь у него как рукой сняло. Он прекрасно знал, чем пахнет отцовская угроза, поэтому прикусил язык, стал тише воды ниже травы и, не зная, куда себя деть, начал ходить взад и вперед около куста боярышника и жадно курить. Его затяжное молчание, похожее на непонятное смирение, раздражало и льстило самолюбию отца. Невозмутимо попыхивая цигаркой, Корней Кононович поглядел на сына и подумал: «А дури у ниво хучь отбавляй! И в случай чиво совладать с таким мине будить чижало! Но ежели надобно будить, то как-нибудь постараюсь!» – и с добродушной хитрецой напомнил ему:
– Вот что, Петро, хочу тебе сказать. По-моему, ты по своей воле женилси и в немалыя затраты мине втянул, поетому теперича нечего по чужим бабам шастать и творить безобразию. А для мине в станице одна неприятность получается, когда ты по ночам из дому уходишь и шляешься черт знаить иде. Заруби сибе на носу и всигда помни, что твои гулюшки до хорошего тибе не доведуть, а семья у нас, казаков, – дело святое. Сбил трохи оскомину, и будя чудить.
Разговор с отцом у Петра Корнеевича получился нелицеприятный, но своевременный и нужный.
Ольга вместе со свекровью приближалась к повозке. Она приметила раздор между мужем и свекром и с тревогой на душе поделилась своим предположением со свекровью.
– Чтой-ся наш батюшка дюже размахивает руками, видать, не в духе и Петра, видать, благословляить за какиеся грехи, – высказала она свою небеспочвенную догадку.
Ефросинья Платоновна быстро заправила волосы, которые выбились из-под белой батистовой косынки, и ускорила шаг. У нее даже сердце екнуло, и лицо стало напряженно-озабоченным.
– Етому старому дуролому недолго до такого раздора додуматься! Небось, с Петей чтой-ся не поделили и сцепились, как пауки у банке.
Корней Кононович не утерпел и тут же, не дожидаясь прихода женщин, решил промочить пересохшее горло. Недолго думая он ловко выхватил из передка шарабана спрятанный там в соломе покрытый изнутри коричневой глазурью пузатый глиняный кувшин с домашним хлебным квасом и через край сделал несколько жадных глотков. Квас, резковатый на вкус, шибанул ему в нос, только тогда он оторвался от кувшина, отрыгнул спертый воздух, вытер мокрую бороду и грудь и, впадая в назидательный тон, примирительно произнес: