Властелин дождя
Шрифт:
Бэрэган — моя боль и любовь моя шелковая. И хотя живу уже третий десяток в таком крупном городе, как Бухарест, подлинное мое самоощущение — крестьянское, вернее— сына крестьянского, чья подспудная или бурная сила — это восторженное чувство благоговения. Как настоящий степняк, я меняюсь с временами года и глубоко завишу от них. Все мое существо принадлежит поочередно сирени и мокрой полыни, потом пшенице, потом винограду и, наконец, снегам. Время, не как ускользающая бесконечность, а как воплощение земного плодородия,
Я родился посреди Бэрэгана, потому и обязан вмешиваться во все, что происходит со снегами и хлебами. Когда снег идет над степью, сердце мое уносится на вершины такого праздника, что бывают лишь при воображаемых царских дворах. Сани, пара лошадей с бубенцами, дорога, размахнувшаяся вдаль, — вот колыбель истинного счастья или, может, самая обманчивая выдумка разгоряченной крови. Потерять облик, следы и душу в снегопаде — это то же, что погрузиться в знойную реку, пахнущую красной пшеницей. Июль в Бэрэгане, когда нет дождей, — это как заклинание обожженного фосфором врачевателя на земном корабле.
В июле по утрам и вечерам зоревая звезда идет от Рым- ника к Брэиле и за Дунай, двоясь и зыбясь в колыхании марева. Приметы зноя подтверждаются базиликом уже с утра, когда фата-моргана принимается нарезать дороги ножницами тумана. Нет дождей, потому что в июле они ни к чему. Июль, зная, что хлеба в эту пору жаждут лишь солнца в зените, с первого же дня припадает виском к земле и ухо себе забивает, чтобы громов не услышать. Нет дождей, но ежевечерне великолепно блистают зарницы. Это по созревшей небесной ниве среди призраков погибших акаций опять пробегает косуля, гонимая незримыми волками, и, когда достигает берега Дуная, спотыкается о корневища ивняка и разбивается россыпью золотых стрел. Заколдованное дерево покрывается ягодами малины, а груды пшеницы на степном току похожи на груди девушки, свернувшейся клубком в еще не рассказанной сказке. Зачерпнешь пригоршню зерен, пропустишь их меж пальцев и угадаешь, что уже вино приготовилось к свадьбе. И порою столько зерен в каждом колосе, что Дунаю и его притокам только и дела, что вертеть колеса мельниц на своих берегах. В июле пшеница сказывается в каждом жизненном деле, вплоть до обряда поминовения усопших, а луна в небе — и та словно каравай, величиной с колокол, к которому клювиками тянутся птенцы, сотканные из листвы, бабочек и георгинов.
В июле дрофы из-под Кэлэраша, как и фламинго из дельты Дуная, проводят своих птенцов через пшеничное поле, чтобы их облачить в багряницу. В детстве июльскими вечерами я, хмелея от вездесущего духа пшеницы, верил, что мир заворачивается к ночи в капустные листья, подобно голубкам из теста, которые мама на деревянной лопате сажала в жаркую печь, чтобы потом их томить в молоке.
Бэрэган. Далеко, на краю бескрайности или на на краю волшебной нашей степи, стоит старый тополь, на который в погожие дни мы залезали со Станом, сынком Кристаке Петку, и оба там шалели от сказок. Но по временам, мечтая, мы поглядывали в сторону Брэилы или Рымника. У того тополя побелели уже косточки, а было у него куда больше букв, чем во всех моих рукописях, вместе взятых.