Валькирия революции
Шрифт:
«Вломились утром, в восемь часов, — записала она в дневнике про свой неожиданный арест. Формально за статьи, за выступления на собраниях и за то, что у меня с утра до вечера толкался народ — русские и шведы. Обвиняюсь в нарушении шведского нейтралитета и злоупотреблении гостеприимством […]». Ее хотели выслать в Финляндию, то есть фактически в Россию, прямо в объятия полиции, но после протеста влиятельных шведских друзей отправили обратно в Копенгаген — с запрещением навсегда — именно так: НАВСЕГДА — появляться на территории Швеции. Еще не раз в самых разных жизненных ситуациях она вспомнит об этом безапелляционном запрете…
Копенгаген… Опять одна! «Все время ворчала в Стокгольме, — самокритично записала она в дневнике, — что Шляпников мешает работать. Теперь жизнь
Как могло ей работаться, если приходилось каждые несколько дней менять жилище? Достаточно было даже самой невинной полицейской проверки, чтобы хозяева пансиона вежливо просили на следующее утро освободить помещение. Неприкаянность и страх побудили ее вызвать Шляпникова из Стокгольма. Впрочем, он и так бы приехал, без всякого вызова. Не приехал — примчался. «С А. отношения лучше, чем были раньше, — признавалась сама себе Коллонтай. — Теплее. Пожалуй, ближе. Я ему много помогаю в его работе […] Из него может выйти лидер, подлинный лидер. Ведь все данные есть».
Все-таки Ленин был прав, утверждая, что она «мешала» Шляпникову «правильно работать». Правильно — в смысле: безоговорочно следовать линии Ленина, механически изгибаясь вместе с ней. Покорное следование кому бы то ни было и чему бы то ни было всегда было ей чуждо, абсолютных кумиров, абсолютных авторитетов не существовало, к любому тезису, к любой идее, к любому лозунгу она всегда относилась критически. Авторство Ленина вызывало у нее уважение, но — не больше. Безоговорочно соглашаться с Лениным лишь потому, что это Ленин, она не могла. И этим, конечно, влияла на Шляпникова, который метался между двух — безусловных для него — маяков: между Лениным и Коллонтай.
Многие годы спустя, незадолго до смерти, готовя для передачи в архив свои дневники, она бритвой вырезала из них целые пассажи, в которых Ленин подвергался ее безжалостной критике за свою позицию в те годы. О том, что именно такими были вырезанные куски, можно судить по сохранившимся от этой вивисекции обрывкам фраз. В двух вопросах (но главных, важнейших!) она не могла сойтись с «неистовым швейцарцем» (Ленин жил тогда в Берне): отношение к войне и право наций на самоопределение. Ее страстные выступления против войны, которая «ни одному рабочему в мире не несет ничего, кроме трагедии», встречали у Ленина только насмешку: «Мы не можем стоять за ЛОЗУНГ мира, — втолковывал он ей в одном из писем, — ибо считаем его архипутаным, пацифистским, мещанским, помогающим правительствам […] Лозунг […] захолустный притом, воняет маленьким государством [Дания? Швеция?]), отстраненностью от борьбы, убожеством взгляда […]».
Ленин требовал от Коллонтай «пропаганды, ведущей к превращению войны в гражданскую войну», а она, не отвечая ему на это прямо, уклонялась от ТАКОЙ дискуссии, чувствуя, что никакая сила не может ни под каким предлогом подвигнуть ее на одобрение войны, тем паче — гражданской!.. Своих против своих… «Мне больно вообще за всех, до отвращения, до гадости, до злобы больно — хочется возненавидеть человечество, чтобы не было так больно. Ведь подлое, а главное, глупое оно. Какое глупое!» Этот несколько странный на первый взгляд пассаж сохранился в ее дневнике как реакция на очередное ленинское послание. Из-за того, что вырезано все вокруг (от тетрадочных страниц остались одни лохмотья), логическую связь между ленинской бранью и ее инвективами против всего человечества увидеть не просто, но эмоциональная связь очевидна и в комментариях не нуждается.
Наряду с Лениным ее постоянным корреспондентом в то время был Бухарин. Вот уж с ним у нее не было никаких разногласий! Не поэтому ли почти вся их переписка исчезла — скорее всего, была уничтожена ею самой в тридцатые годы. Но и то, что осталось, говорит само за себя: «Бухарин мне пишет: «Ленин уперся в стенку самоопределения наций. Он в плену этой идеи». Бухарин прав. Если стоять за самоопределение наций, тогда логически надо стоять и за «защиту отечества». И тогда начинается «сказка о белом бычке». Неужели Ленин будет стоять за этот лозунг? […] Наш лозунг сейчас должен быть: долой самоопределение
наций!.. […] Ненавижу шовинизм, национализм и не верю, что пролетариату надо бороться за национальное самоопределение. На что это ему?»При всей сумбурности ее позиции, при всей мешанине из заученных революционных лозунгов и инстинктивного стремления к воспринятым с детства элементарным человеческим ценностям ее отторжение от ленинского фанатизма вполне очевидно. Тем более странными кажутся в этом контексте выпирающие из него, но относящиеся к тому же периоду дневниковые строки: «Меня тянет «влево», и потому сейчас голос Ленина мне понятнее и ближе. […] Хочу узнать поближе […] Лениных. Меня лично к ним обоим тянет». И тут же: «Взволновало раздраженное письмо Ленина и его листовка, посвященная «национальному самоопределению». Он за самоопределение наций. И как-то упорно, именно упорно […] проводит свой взгляд. Но быть последовательным приверженцем теории самоопределения наций не значит ли дойти до защиты отечества, до милиции? […] В лозунгах Ленина много ошибок».
Приписка Коллонтай: «А. полностью со мной согласен» — говорит о многом. Но Ленину «А.» (то есть Шляпников) писал совершенно другое. Об этом свидетельствует фраза из ответного ленинского письма: «От души рад, если товарищ Коллонтай стоит на нашей позиции». Кто кого из них обманывал? И зачем?
Вдвоем за бутылкой дешевого вина встретили Новый год, и Шляпников уехал в Стокгольм. Там были налаженные каналы для связи с Россией, и Ленин требовал от Шляпникова не отсиживаться в «вонючей» и «захолустной» Дании, а вернуться (в не менее «вонючую» и «захолустную», по его терминологии) Швецию. «Если Вас будут теснить (полиция) в Стокгольме, — наставлял он Шляпникова, — Вам надо спрятаться ПОД Стокгольмом в деревушке (это легко, у них везде телефон). Я думаю, и Коллонтай легко могла бы incognito приехать вскоре в Стокгольм или подгородное местечко». Чем могло грозить ей это incognito, Ленина не интересовало: к жертвам во имя революции он относился глубоко равнодушно. Но сам предпочитал не рисковать.
«Я сейчас, как школьница, оставшаяся без гувернантки, — записала Александра в дневник сразу же после отъезда Шляпникова. — Одна! Это такое наслаждение!.. […] Мне казалось, я просто не вынесу этой жизни вдвоем. Приспособилась, однако. Подкупила его ласка (всегда одно и то же! Всегда на это попадаешься!). Потом появились тысячи нитей. Ах, я даже люблю его, совсем нежно люблю. Но до чего, до чего я была бы счастлива, если б он встретил милое, юное существо, ему подходящее. […] Только после отъезда А. я начала по-настоящему работать».
Предложение норвежских друзей — руководителей социалистической партии — переехать в Норвегию показалось (и оказалось) счастливой удачей. Куда угодно — только прочь из Копенгагена! Никогда не могла толком объяснить, чем он ей так не угодил: не плохим же климатом только… Но неуютно ей здесь было всегда. И поэтому сборы были недолги.
Смешавшись с толпой на пароме, который перевозил пассажиров до Мальме, она высадилась в начале февраля на запретный для нее шведский берег, где ее уже ждал предупрежденный заранее Шляпников. Он довез ее в поезде до Гетеборга, сам вернулся в Стокгольм, а Коллонтай продолжила путь до Норвегии В Христиании (нынешнем Осло) ее встречали…
Эрика Ротхейм, та самая норвежская певица, с которой они так сблизились в Германии, устроила в маленький, тихий отельчик в горах над Осло: полчаса на электричке от города, да еще двадцать минут пешком. С тех пор курортный поселок Хольменколлен и семейный пансион «Турист-отель» навсегда войдут в ее жизнь. «Наш домишко — красная избушка, но внутри электричество, центральное отопление, телефон. Чистота идеальная. В воскресенье приезжает молодежь гулять, кататься, прыгать на лыжах. […] Снег, сосны, ели, запушенные снегом, внизу Христиания и фиорды. […] Странное чувство удивительного покоя и в то же время неловкости за то, что в это ужасное, кошмарное, кровавое время попала в это зачарованное царство гармонии и красоты. […] Взрослые и дети катаются на санках, слышен перезвон бубенчиков — Россия…»