В теснинах гор
Шрифт:
Спрятав полученное письмо, мать обычно садилась отвечать отцу. Правда, слова ее были не такие ласковые, как у отца, наверно, она стеснялась писать так, даже слова «дорогой» не напишет. Только скажет, что мы очень скучаем и просит отца беречь себя. Вначале, когда я нес мамины письма на почту, я читал их, а потом мне скучно стало их читать. Зато в конверт я обычно вкладывал письмо от себя. Уж я-то знал, что отцу интересно будет читать: хвастался отметками, расписывал скачки на ослах, которые мы устраивали вечерами, встречая табун. Писал отцу об учителе Махмуде Халидовиче, о том, что он вернулся с фронта хромой, а никакого ордена ему на войне не дали, и даже медали никакой. Я писал так о Махмуде Халидовиче потому, что про себя злился на него, хотя о том, что он ставит мне тройки,
Мы привыкли, что отец пишет каждую педелю, а тут одна неделя прошла, другая, а письма все нет. Целый месяц прошел, а письма все не было. Женщины успокаивали мать, говорили, что на фронте, мол, чего не бывает. И письмо может задержаться где-нибудь в дороге. Прошли еще три месяца. И вот, когда я как-то утром собирался уже уходить в школу, в окно раздался знакомый стук почтальонши, тети Сакинат. Я схватил у нее письмо и побежал к маме, она полола пшеницу в поле. Я так торопился, зажав письмо в руке, что чуть не сбил с ног бригадиршу Салихат. «Никак, от отца письмо? — попыталась она остановить меня. — Вот мать-то обрадуется, заждалась бедная, все «черного» письма боялась». Мне некогда было разговаривать с Салихат, махнув ей рукой, я помчался дальше и вдруг до меня дошли слова Салихат о «черном» письме. Я остановился и только теперь рассмотрел письмо. Ведь оно было не похоже на прежние. Я сел на траву.
К и стал быстро его распечатывать. Вдруг выпала бумажка с напечатанными буквами: «Погиб, защищая Родину», — прочел я последние слова. Там было написано что-то еще, но я уже ничего не видел, все вокруг вдруг потемнело и расплылось, словно в тумане. Плача, катался я по мокрой, пахнувшей цветами траве. Салихат подбежала ко мне и, увидев «черное» письмо, горько вздохнула, вытирая глаза платком.
Кто-то сказал матери, она с криком прибежала ко мне с поля, схватила мокрое от слез письмо. Как сквозь сон я услышал ее страшный крик. Прибежали женщины, окружили маму, а я все лежал на траве. Мне вдруг ясно К представилось, как отец на коне мчится в атаку, в руках у него знакомая мне шашка деда. Она всегда висела у нас дома на стене. Мой дед воевал : с ней еще в первую мировую войну, против германцев, а потом в гражданской рубал этой шашкой белых бандитов. И вот отец скачет на коне Абдурахмана, и в руках у него наша шашка. Он врезается в самую гущу фашистов и вдруг падает с коня, а сам держится за грудь и смотрит на меня. Точь–в-точь как смотрит с фотографии на стене.
Крик матери вернул меня к действительности. Царапая себе лицо, с растрепанными волосами, она со словами: «Сиротка мой несчастный», бросилась ко мне, прижала к мокрому от слез лицу. Я слышал, как стучалось ее сердце, и капли слез падали мне на щеки.
— Не разрывайся так, дочка, — гладя ее по плечам, успокаивала мать Салихат. — Не гневай Аллаха, будь терпелива. На войне чего только не случается, может, еще и жив твой сокол, вернется, ведь там и ошибиться могут. Вон Махмуда-то ведь тоже погибшим считали, а вернулся, хоть и без ; ноги, а вернулся.
Мать отпустила меня, не переставая причитать: «Ненаглядный ты мой, да какая пуля проклятая тебя взяла. Милый ты мой… Родной ты мой», — выкрикивала рвущиеся'из сердца слова. Женщины, поддерживая мать с обеих сторон, повели ее к дому.
Вскоре к нам в дом собрался чуть ли не весь аул. Женщины плакали, говорили какие-то слова об отце, о том, каким всегда был он смелым, как все ого любили, а мужчины молча выражали соболезнование нашей семье.
Вечером почти все разошлись, осталось лишь несколько
женщин из близких родных. Приехавшая с'гор сестра Маседо без слов бросилась к матери, и обе заплакали.Мы сидели на веранде за столом, и стул, на котором обычно сидел отец, был пустым. В эту минуту я особенно ясно вдруг почувствовал, что отца больше никогда не будет с нами. Не раздастся больше во дворе его звонкого голоса, никогда больше не сядет оп за этот стол. Я вспомнил, как он возвращался домой с поля, усталый, но веселый. Войдет, снимет бурку, стряхнет с нее капельки дождя и повесит на гвоздике у подпорки, а свою серую каракулевую папаху положит около себя на стуле. Я и сейчас слышу его голос: «Ой, проголодался ж я сегодня. Целого барана готов съесть». И я все смотрел и смотрел на его пустой стул. «Никогда теперь не вернется мой папа. Никогда… никогда», — слезы душили меня.
Ночью я был словно в бреду, то засыпал н видел во сне отца, он въез–жал в ворота на белом коне. «Откуда этот белый конь?» — мучительно думал я. И бурка на отце была белая и папаха. «Так, значит, ты жив?» — кричал я во сне и просыпался от своего крика. Слышал, как плакала мать, не так как днем, а тихо, глухим голосом. Около нее сидела бабушка, вся, в черном, с четками в руках. Голова у неб качалась из стороны в сторону, как маятник. «И за что Аллаха прогневали, где ты, сынок, в какой земле лежишь? Не найти могилы твоей», — причитала бабушка.
Маседо сидела около меня на постели и молчала. При свете лампы мне хорошо видно ее лицо, воспаленные от слез глаза, закушенные, растрескавшиеся губы. Она старается не плакать, лишь изредка из груди ее вырывается судорожный вздох, но она крепится. Неприлично ей, невесте, при матери и бабушке кричать и бить себя в грудь.
Я знал, что Маседо очень любила отца, хоть и стеснялась обычно быть ласковой с ним. Когда отец бывал дома, она ходила тихо, тихо говорила, словно боялась нарушить его покой. С завистью смотрела, как я бросался к отцу на шею, когда он приходил.
Хотя по обычаям аула после смерти родного человека раньше чем через месяц работать на поле никто не выходил, теперь не было возможности соблюдать обычай. Да и сама мать не хотела сидеть дома. «Не могу я без людей, места себе дома не нахожу», — говорила она бабушке. Та была недовольна, что мать вышла на работу. «Не у меня одной горе, вон нас сколько теперь вдов, вместе-то легче горе сносить», — говорила мать. Дед Абдурахман, хоть и не приходился нам родней, но в доме у нас был за своего, к нему прислушивались, даже суеверная, сварливая бабушка. «Иди к людям, дочка, — сказал Абдурахман моей маме, — поглядишь на тебя, сердце разрывается. Почернела вся. С людьми-то оно легче. А о сыне не беспокойся. Я его с собой в лес возьму. Вон и Хажу к себе беру, обоим-то не скучно будет. Да и голодными не останемся. В лесу как ни на есть, а еда найдется: и ягоды, и дичь какая–никакая».
«Тяжело мне без сына будет, Абдурахман», — печально вздохнула тогда мать. Ей не хотелось отпускать меня, но другого выхода у нее не было. Дома у нас было хоть шаром покати, а что оставалось на дне сундука, на поминки ушло. Теперь мы варили хинкал из травы, добавив туда горсточку кукурузной муки, которую колхоз отпустил вдовам фронтовиков, и с нетерпением ждали нового урожая. Это и заставило маму согласиться. «Что делать, поезжай, сынок. Хоть сыт будешь, а то душа у меня изболелась, когда вижу в глазах у тебя голод», — сказала она мне.
Маседо поехала к своей отаре в горы, а я с дедом Абдурахманом и со сверстницей моей, Хажей, отправился в лес.
Я спешил рассказать деду Абдурахману и Хаже о событиях, свидетелем которых я оказался. Сторожка Абдурахмана прилепилась к невысокой скале, а с трех других сторон была окружена деревьями. Подойдешь уже совеем близко, а ее все не видно. Разве только печь топится, тогда ви–ден тонкий столбик дыма над деревьями. Вот и сейчас я его заметил. Значит, Хажа готовит обед. Дедушка Абдурахман оказался прав: голодными мы не были — жарили заячье мясо или варили из него хинкал, готовили рыбу, которую я ловил на удочку и прямо руками в горной речке, протекавшей недалеко от сторожки. Хажа рвала траву для приправ.