В пьянящей тишине
Шрифт:
Не знаю, сколько времени мы сбрасывали трупы в море. Работы ещё оставалось много, когда я вдруг заметил животину на балконе. Она сидела, подогнув колени, и держалась за перила, словно её приковали цепями.
— Господи! — воскликнул я. — Господи, посмотрите на неё.
— Она воет? — удивился Батис.
— Господи, она же плачет.
11
Случившаяся затем катастрофа была особенно ужасна, потому что мы её не ожидали. Не прошло и двух суток после страшной бойни. На два дня, только на два дня нас оставили в покое. Я гулял где-то в лесу с карандашом и блокнотом и пытался понять, какое было число. Уже давно я не знал точных дат. Каффа это совершенно не интересовало. На протяжении самых опасных недель я ни разу не зачеркнул даты уходившего дня по той простой причине, что не верил в наступление нового.
Что могло случиться? Новая война в масштабе земного шара, из-за которой прекратились морские перевозки до окончания конфликта? Может быть. Мы, люди, имеем привычку списывать свои несчастья на счёт грандиозных катастроф — это возвышает нас как личностей. Несмотря на это, правда почти всегда пишется с маленькой буквы. Я был ничтожной песчинкой бескрайнего пляжа, который зовётся Европой. Разведчиком в стане врагов, одиноким десантником, подданным без короля. Скорее всего, ошибка какого-нибудь бездарного бюрократа, путаница в архиве или другое незначительное событие отправили учётную карточку моего метеорологического пункта не в тот ящик, где ей надлежало быть. Цепочка связи прервалась, и всё. Метеоролог, затерянный в водах Антарктики… О злая судьба! Какой ужасный удар для навигационной корпорации международного масштаба! Я мог быть уверен, что совет директоров не включит вопрос обо мне в повестку дня ни одного из своих заседаний.
Я нервно переворачивал страницы, пытаясь получить результат, отличный от первого, но арифметические действия лишь подтвердили катастрофический вывод. Мне вспоминается мой грязный ноготь указательного пальца, движущийся вверх и вниз по страницам, словно я был самым мрачным из всех счетоводов. Ошибка была исключена. Отчаяние заполнило всё моё существо, словно песочный замок разрушился в моей голове и сыпался в желудок. Приняв форму судебного решения, календарь провозглашал мне приговор к пожизненному заключению. Я хотел умереть. Тем не менее страшная новость всегда заставляет нас выкинуть из головы прежние дурные мысли. Нет лучшего средства, чтобы забыть старые беды. Разве могло быть что-нибудь хуже? Да.
Я не мог поверить, что слышал окрик „zum Leuchtturm!“, который предупреждал меня с балкона. Потом раздались выстрелы, пробившие холодный воздух, и в моей душе надломилось что-то очень хрупкое. Сначала я этого даже не осознал. Я уронил на землю карандаш и бумагу и бросился бежать.
Они даже не стали дожидаться ночи и появились с приходом первых вечерних теней. Чудовища осаждали маяк, обожжённый и изрешечённый картечью.
— Камерад, берегитесь, Камерад, — предупреждал меня Батис, стреляя во всех направлениях.
Гранитные ступеньки были разрушены взрывами, и мне пришлось карабкаться вверх на четвереньках. Кафф прикрывал меня. Он выбирал в качестве мишеней чудовищ, которые пытались приблизиться ко мне. Они исчезали с каждым выстрелом. Однако, когда до укрытия оставалось каких-нибудь два метра, страх уступил место ярости. Зачем они вернулись? Мы убили сотни их собратьев. Вместо того чтобы спрятаться, я стал кидать камни в чудовище, которое оказалось ближе всего ко мне. Я хватал обломки гранита и швырял их ему в лицо: один, другой, третий. Мне помнится, я кричал ему что-то. Чудовище закрыло голову руками и отступило назад. После этого произошло невероятное: оно вдруг кинуло камень в меня! Это было жутко и одновременно нелепо. Кафф сразил его одним метким выстрелом.
— Камерад! Скорее внутрь! Чего вы ждёте?
Я
занял место рядом с ним на балконе и сделал один или два выстрела. Чудищ было не очень много.Я опустил ствол винтовки. Их присутствие доказывало, что любое усилие было тщетным. Что бы мы ни предприняли, они всё равно вернутся. Пули и взрывы были для них как дождь для муравьёв — природными катастрофами, которые принимались как должное и влияли лишь на их численность, но не на их упорство. Я сдавался, выбрасывал белый флаг.
— Какого чёрта вы уходите? — упрекнул меня Батис.
У меня не хватило духа даже ответить ему. Я сел на стул, положил винтовку поперёк колен, закрыл голову руками и заплакал, как ребёнок. Напротив меня оказалась животина. Против обыкновения, она тоже сидела на стуле — опершись на стол, чуждая происходящему. Её взгляд следил за Батисом на балконе, за выстрелами, за моим плачем, за штурмом маяка. Однако это был взгляд со стороны, подобный тем, которые направляют в сторону батального полотна посетители картинной галереи.
Я вложил в борьбу свои храбрость, энергию и ум, всё до последней капли. Я сражался с ними безоружный и вооружённый, на суше и на море, в открытом поле и укрытый в крепости. Но они возвращались каждую ночь, их становилось всё больше и больше, смерть собратьев не волновала их. Батис продолжал стрелять. Но это сражение уже было не для меня. „О Господи, — сказал я себе, размазывая слёзы по лицу, — что ещё мог бы сделать разумный человек в моём положении, что ещё? Что мог бы сделать самый решительный, самый рассудительный из всех людей на земле, чего ещё не сделал я до сих пор?“
Я посмотрел на свои ладони, мокрые от слёз, потом на животину. Два дня назад плакала она, а теперь довелось заплакать мне. Слёзы размягчили не только тело. Воспоминания закружились в свободном полёте, и память воскресила давнишнюю сцену.
Однажды я стоял перед зеркалом, любуясь собой с непонятным для взрослых тщеславием подростка. Мой наставник спросил, кого я видел в зеркале. „Себя самого, — ответил я, — молодого парня“. „Правильно“, — сказал он. Потом надел на голову фуражку от английской военной униформы — не представляю себе, откуда он её достал, — и спросил: „А теперь?“ „Английского офицера“, — засмеялся я. „Нет, — возразил он, — я не спрашиваю о профессии этого человека, я хочу знать, кого ты видишь“. „Себя самого, — сказал я, — с английской фуражкой на голове“. „Это не совсем правильно“. — Он не удовлетворился моим ответом. Любую мелочь этот человек превращал в одно из упражнений, иногда таких занудных. Я простоял с ненавистной фуражкой на голове до самого вечера. Мой наставник не разрешил мне снять её, пока я не ответил ему: „Я вижу себя самого, просто себя“.
Мы с животиной смотрели друг на друга всю ночь. Кафф отстреливался, а мы обменивались взглядами с противоположных концов стола, и я уже не знал, ни кого я вижу, ни кто на меня смотрит.
На рассвете Батис обращался со мной с презрением, которого достойны дезертиры. Утром он отправился на прогулку. Как только он вышел, я поднялся на верхний этаж. Животина спала, свернувшись калачиком в углу кровати. Она была раздета, но в носках. Я схватил её за руку и посадил за стол.
Вернувшись в полдень, Батис увидел человека, охваченного горячкой.
— Батис, — сказал я, гордясь собой, — угадайте, что я сегодня делал?
— Теряли время попусту. Мне пришлось чинить дверь одному.
— Идите со мной.
Я взял животину за локоть, Батис шёл за нами на расстоянии одного шага. Как только мы вышли с маяка, я усадил её на землю. Кафф стоял недалеко от меня с невозмутимым видом.
— Посмотрите, что будет, — сказал я.
Я стал собирать дрова: одно полено, два, три, четыре. Однако четвёртое полено я нарочно уронил на землю. Это был, конечно, спектакль. Я поднимал одно полено, а другое в это время выскальзывало у меня из рук. Ситуация повторялась снова и снова. Батис смотрел на меня и вёл себя в свойственной ему манере: он ничего не понимал, но не прерывал меня. „Ну, давай же, давай“, — думал я. Утром, когда Каффа не было, я уже произвёл этот опыт. Но сейчас он мне не удавался. Батис смотрел на меня, я — на животину, а она — на поленья.
Наконец она засмеялась. По правде говоря, требовалась некоторая доля воображения, чтобы счесть эти звуки тем, что мы обычно означаем словом „смех“. Сначала у неё начало клекотать в груди. Рот животины оставался закрытым, но мы уже слышали резкие всхлипы. Потом она чуть приоткрыла рот и действительно засмеялась. Сидя по-турецки, она качала головой направо и налево, шлёпала себя по внутренней стороне икр и то склоняла туловище вперёд, то возводила глаза к небу. Её груди сотрясались в такт смеху.