В бесконечном ожидании
Шрифт:
«Так-то, голубушка, лучше», — подумал Степан.
— Лукошки делать будем?
— А клетки?
— А скворечницы?
Степан широко обещал, что делать они все будут, но обещания переносил на завтра, так как сегодня у меня и так, мол, дел невпроворот. К тому же он был еще плох силой, он еще чувствовал, как его пошатывает. Но детвора его уговорила; пришлось перекрыть воду и ватагой отправиться на крытую площадку.
Присев на скамейку, Степан молча осмотрел детишек. «Дай-ка, сынок, твой сандалик». Он нашел в кармане халата что надо, и сейчас же, при всех, совершилось чудо: худой сандалик стал крепким. Потом молча, по как по приказу, дети — кто усевшись на полу, кто стоя — начали дружно разуваться, и вот уже к Степану протянуты были десятки рук: каждому хотелось, чтобы дядя дворник подержал бы в руках его сандалик и поколол бы шилом.
Вот так всегда они, дети, — пристают… А за что-почему, он и сам не может взять в толк. Сказок Степан не знает, про войну никогда не рассказывает и вовсе-то почти не разговаривает.
Вскоре детей позвали на обед. Степану тоже захотелось есть. Егоровна налила ему того же, утрешнего борща, только борщ оказался еще наваристей, вкуснее да вдобавок в нем лежал еще мосол со шматком говядины. Гречневую кашу и кружку компота Степан убрал с той же старательностью, что и борщ.
— Поди отлежись, — пожалела его Егоровна.
— Придешь?
— Не чуди вольным светом… Ровно былку шатает, а туда же, в женихи.
— Да, эт ты верно, жених из меня сегодня никакой, — и вышел из столовой.
Сонная одурь валила с ног, но Степан знал, что надо крепиться, не заснуть до ночи. Знал, и все-таки сдался — пошел в сарай и, расстелив на досках халат, вздремнул часок-полтора.
В этот день выдавали зарплату, и Степан долго боролся с собой: идти за получкой или погодить. Сдерживала неясность: оплатили ему или нет за те одиннадцать дней, пока отсутствовал из-за постыдной своей болезни… На всякий случай он не спешил в тесный кабинетишко бухгалтера, но и никуда не уходил, а маячил здесь, под окнами, чтобы в случае чего его позвали бы. Так оно и вышло. Кассирша Алевтина Викторовна крикнула в форточку: «Степан Федорович, один вы меня задерживаете». Получка оказалась целехонькая: все тридцать рублей — двадцать девять рублями и один серебряной мелочью. При бухгалтере Степан равнодушно ссыпал серебро в карман, но, выйдя из кабинета, пересчитал мелочь.
Но вот у детей кончился тихий час, после сна они чересчур неотвязные — огарнут сейчас, облепят, а Степан все еще чувствовал слабость и решил до завтра им больше не показываться, ушел на люди, в магазин. Приятно было просто так, без цели потолкаться на народе, приятно ощущать, что карман твой оттягивают живые деньги, но в то же время нет у тебя никаких желаний и никуда тебя не тянет. Степан зашел в кондитерский отдел. Не вынимая руки из денежного кармана, разглядывал он на конфетных обертках мудреные картинки, думал, сколько дней везли к нам чай с далекого острова Цейлона. Потом он перешел в отдел молочный, пристроился в самую длинную очередь — за ряженкой, но передумал, покупать не стал и ее. Так ничего и не купив, он подошел к буфетной стойке и, отстояв еще в одной очереди, выпил стакан абрикосового сока. Сам того не сознавая, Степан, пока день еще не кончился, жался к людям, отирался возле них, будто бы их окружение отдалит или укоротит такую темную и такую дурную ночь.
Уже по пустому от детей двору вернулся он в свой сарай, заметив, что Егоровна и в этот раз не поскупилась, оставила котлет, компоту и хлеба. Не теряя времени, Степан принялся за еду, по возможности сдерживаясь, чтоб не торопиться. Но аппетит опять не поддался управлению разума… Сытость ленивым теплом разлилась по телу, привалилась к затылку. Знает Степан, что это всего лишь притворство организма, за которым последует бессонница и такая прозрачность памяти, что лучше уж сбежать на вокзал, в людскую толчею и суматоху, или загрузиться какой ни на есть работой до утра. Можно уйти и домой, в свою холостяцкую халупу: там все-таки есть лампочка, и в случае чего ее можно не выключать целую ночь. Но домой — это неблизко, да и еда здесь оставлена. И, поразмыслив, Степан снял со стены халат, бросил его, как и давеча днем, на доски и прилег. Теплая дремь, как и знал, продержалась недолго, и перед глазами закрутилась знакомая его околесица. Видится Степану Касовичу всегда одно и то же… В сенокосную пору сорок четвертого, списанный с войны по ранению, Степан, в то время тридцатилетний мужчина, идет в свое селение, что недалеко от Бреста. Всю войну оно было под немцами, и всю войну не знал Степан, что с его семьей, и вот, торопясь домой со станции, от скорого шага взмок. Как сейчас, видится ему разжиревший, с некошеной и нетоптаной травою выгон у своего села, одна-единственная коза на весь выгон и похудевшая за войну соседка Касовичей — Домна Рогачева. Все как сейчас, как только что… Увидев Степана, Домна вдруг качнулась и, словно от огня, стала пятиться назад. Не пряча лица, не стыдясь, она вдруг завыла — истошно, во весь голос: «Сироты мы с тобой на этом свете, сироты». Ни слова не сказав, не сбавив шагу, даже не изругавшись, Степан с каким-то окоченелым умом прошел мимо козы и мимо худой Домны. А женщина все умоляла его: «Не ходи в село, не надо, не ходи…»
С пригорка разглядел Степан: половины порядка на их когда-то просторной улице как не бывало. Многие хаты сожжены до самой земли. У других уцелели
только печки — закоптелые, с длинными, страшными, как надгробья, трубами. На месте его хаты не было и печки… Все Степаново — Катерина и двое ребят: пятилетний Васятка и годовалый в ту пору крепышок Миша, — осталось тут, под серым этим пепелищем…Степан повернул назад, бессознательно выбирая кружной путь, чтоб не видеть больше Домны и не слышать ее слов. Голова опустела, мыслей не было никаких. Успел подумать лишь об одном: зря пожалел того фрица!.. Зяблой мартовской ночью тихо накрыл «языка», тощенького кургузого немца; пока шли, он все тихо, без голоса плакал. На рассвете, когда Степан сделал передышку, тот показал фотокарточку: жена и двое мальчишек — такие же, как и сам он, заморенные, тонкошеие. «Иди к своим сопатым», — сказал ему Степан. А зря!
Было уже темно, когда он вернулся на станцию, сел на первый товарняк и уехал. Поездами, лошадьми, пешком пробирался Степан в глубину России — подальше от войны, подальше от ненадежной западной границы, пока не оказался в низовьях Волги, на левом отлогом ее берегу. Бешеным волком рыскал по неплотно заселенным заволжским степям, тихий искал на земле уголок. Приглянулся ему крохотный, о двадцати избах, степной хутор Сошки. Остановился. Вызвал письмом Домну Рогачеву. Тем же летом с помощью сердечных здешних людей слепили они низкую — на местный пастуший покров — камышанку с тремя подслеповатыми оконцами и тихо, пряча друг от друга каждый свое горе, начали жить. Степан плотничал в мастерской, Домна выращивала на совхозном огороде помидоры и махорку. Лета через три родилась у них Олеся — хилая золотушная девочка. И распрямились было по-птичьи сугорбленные Степановы плечи, и под его насупленными бровями поселилась было кроткая сдержанная улыбка, да недолго она продержалась. Дурной дождливой осенью стены у неумело покрытой камышанки отсырели, и без того хворая девочка простудилась, умерла. Аккуратно заправил Степан глиняный намогильный холмик и, ни слова не сказав Домне, прямо с кладбища ушел.
И снова он колесил по земле — теперь уже в поисках самых головоломных работ. В половодье, когда вода крутит черные страшные воронки, а льдины прут сплошняком, на утлом ялике перевозил Степан через быстрину рабочих; на высоте, где у других кружится голова, без предохранительного пояса монтировал каркасы хлебных элеваторов; из опасных забоев старой выработанной шахты, куда не каждый опытный горняк отваживался, доставал Степан сланец. И хоть бы одна царапина — ни черта не приключилось! Любая их этих работ, пока была вновинку, отвлекала Степана от невеселых житейских дум, но как только работа становилась привычной, обыденной, такою же становилась и жизнь, а говоря иначе — наступали ночи без сна. Бессонными же ночами возвращалась прозрачная, помнившая все далекие подробности память.
Лишь однажды Степан случайно набрел на хорошую работу — по две смены кряду грузил на баржи арбузы. Работка до пару между лопаток, до чугунной усталости: под конец второй смены плавал в глазах красный туман, а сон — на какой бок лег, на том и проснулся — сваливал здесь же, на причале. Хороша была работка, хорошее стояло времечко, да арбузный сезон длится полтора только месяца…
Так же, как с любой из многих неродных работ — без зацепки в душе, мимолетно — сходился и запросто расставался Степан с женщинами. Может, где-то по крутым и отлогим волжским берегам и растут теперь дети с угольно-черными, в Степана, глазами, да только вряд ли: любая из женщин бессознательно определяла: Степан никогда не будет принадлежать ей до конца и, коротая с ним мимоходную жизнь, осторожничала… Лишь одна, Марией звали, красивая и еще молодая, решилась: честь по чести прописала его в своей комнатенке, однако при первом же удобном случае улизнула к другому, а Степан так и остался при ее хоромах. Да и тем доволен.
Раз в октябре, когда без передыху целую неделю царапал душу мелкий дождь, когда ночи установились глухими и бесконечными, Степан, на беду свою, не был загружен отнимающей все силы работой. Сон пропал, память все настойчивее звала в прошлое, вновь и вновь выдвигала перед глазами жирный — не топтанный скотиной, не тронутый косцами — выгон, и серое пепелище — искалеченное свое село. В те тягостные дождливые ночи пришла на выручку выпивка…
Спервоначалу пил, лишь бы затуманить чересчур прозрачную свою память, забыться и повеселеть хотя бы на малое время. Постепенно дожил до запоя. Дурная неотвязная болезнь… Весь вольный свет теряет свой смысл и значение, в жизни не становится ни целей, ни радостей, кроме одной — заглушить нутряной жар, притупить боль в висках и в затылке… Это тянется одиннадцать бесконечных дней и ночей, и одиннадцать дней и ночей во рту у Степана не бывает ни крошки съестного, он зарастает щетиной и худеет так, что еле узнают знакомые. Самый невыносимый — седьмой день; тогда все кажется то черным, то красным, будто бы стегают тебя по глазам то черной, то красной рубахою. С этого дня сердце что-то зажимает и держит-держит, не дает как надо вздохнуть, мешает лежать на левом боку. На седьмом дню Степан ковыляет к Егоровне и, у ног ее валяясь, памятью детей своих просит свезти его в вытрезвитель, в милицию или хоть к черту на рога. Сердечна, безотказна Егоровна: через нее и вытрезвители знает Степан, и в психиатрическую клинику, где больные чересчур суетливы, а их родственники разговаривают шепотом, водила она Степана, да все без толку, не помогало.