Так говорил Бисмарк!
Шрифт:
«Как во всякой войне, так и в настоящей сгорело немало деревень – большая часть от артиллерийского огня пруссаков, а также и французов. При этом сгорели женщины и дети, которые спрятались в погреба и не могли быть вовремя спасены. Это относится и к Базейлю; это местечко несколько раз занималось от ружейного огня. Герцог Фиц Джэмс видел только его развалины, которые он осматривал после сражения, как и тысячи других лиц. Все остальное в его сообщении написано со слов несчастных, обездоленных людей. В стране, где само правительство систематически развивает неслыханную ложь, едва ли возможно, чтобы озлобленные мужики имели большую склонность при виде погорелых своих домов давать правдивые показания о своих врагах. Официальными донесениями подтверждено, что жители Базейля, не только военные, но и блузники, стреляли из окон в проходящие немецкие войска, а также в пленных, которые потом найдены убитыми в комнатах. Также констатировано, что женщины, вооруженные ножами и ружьями, совершали зверства над тяжелоранеными солдатами, а другие в сообщничестве с мужским населением стреляли и заряжали пушки, почему и найдено их так много среди раненых и убитых на поле сражения. Эти обстоятельства, вероятно, не переданы герцогу Фицу Джэмсу его свидетелями. Они вполне извиняют умышленный поджог деревень, сделанный с целью прогнать находящегося в них неприятеля. Не раз был открыт этот умысел. Что женщин и детей насильно гнали в огонь – это низкая ложь, которою французы запугивают народонаселение и возбуждают их к ненависти против нас. Этим они подстрекают
Прошу заметить раз навсегда: 1) в Англии совершенно достаточным для нашей безопасности считают снесение западных французских крепостей; 2) там стараются объяснить долговременную защиту Страсбурга приверженностью жителей к Франции. Но ведь крепость Мец защищается не немецким мещанством, а французскими войсками; упорная защита, значит, не есть следствие немецкой верности.
Только что мы сели за стол, входит один из придворных лакеев и докладывает, что наследный принц будет к обеду и просит приготовить для себя ночлег, причем он – секретарь или курьер, кто его знает, – выражает желание, чтобы ему для пяти господ, сопровождающих его королевское высочество, были приготовлены канцелярия и большая гостиная рядом с комнатой канцлера. «Канцелярию нельзя, – отвечает шеф, – там идут занятия». Потом он предлагает в распоряжение комнату, в которой он моется, – гостиная же нужна для приема французских посредников и князей. Квартирмейстер удалился с вытянутым лицом. Он, конечно, рассчитывал на безусловное согласие.
За обедом в присутствии графа Лендорфа шел оживленный разговор. Когда зашла речь об украшении старого Фрица «под липами» черно-красно-желтыми знаменами, министр неодобрительно отнесся к Вурмбу за то, что он допустил спор о цветах.
«По-моему, – сказал он, – дело может считаться оконченным, с тех пор как принято северогерманское знамя. В остальном отлив цветов для меня безразличен, зеленый, желтый, какой угодно, даже самый игривый цвет, хоть мекленбург-штрелицкое знамя. Прусский же солдат знать ничего не хочет о черно-красно-желтом знамени, что, конечно, благоразумные люди не поставят ему в вину, когда вспомнят о берлинских мартовских днях и о значках противников в Майнской кампании 1866 г.». После того шеф говорил, что мир еще далек и прибавил: «Если они пойдут на Орлеан, то и мы за ними последуем, и – если они двинутся далее, то и мы – до самого моря». Затем он прочел нам полученные телеграммы и список находящихся в Париже полков. «Все вместе должны составить 180 000 человек, – сказал он, – но едва ли между ними есть 60 000 настоящих солдат. Молодых солдат и национальных гвардейцев с их табакерками считать не стоит». Несколько минут разговор вертелся о предметах, находящихся на столе, причем, между прочим, упомянули, что Александр фон Гумбольдт, этот идеальный человек нашей демократии, был ужасный едок и что при дворе «он собирал целые горы омаров и других трудноперевариваемых гастрономических закусок и все это погружал в желудок». Наконец нам подали жареного зайца, причем министр заметил: «Французский заяц ничего не стоит в сравнении с зайцем из Померании, в нем нет вкуса дичи! Совсем не то наш заяц, жаренный в сметане, который вкусен, потому что питается ароматными травами». После половины одиннадцатого министр велел узнать внизу, не пьет ли кто чаю. Ему доложили: «Доктор Буш». Он
пришел, выпил две чашки чая с коньяком, что он считал очень полезным для здоровья, и съел несколько маленьких кусков холодного жаркого. Потом он взял с собою полную бутылку холодного чая, который, кажется, составляет любимый его напиток по ночам, как я заметил во время похода. Он оставался до полуночи, и первое время мы были одни. Немного погодя он спросил, откуда я родом. Я ответил – из Дрездена. Какой город мне особенно нравится? Конечно, тот, в котором я родился? Я решительно отрицал это и сказал: «После Берлина более всего мне нравится Лейпциг». Он ответил, смеясь: «Вот как! Я этого не думал, Дрезден – такой прекрасный город!» Я выставил главную причину, почему он, несмотря на это, мне не нравится. Он ничего не сказал.Я спросил, не следует ли телеграфировать о слышанных нами на парижских улицах ружейных и пушечных выстрелах. «Да, – сказал он, – сделайте это». «О переговорах с Фавром надо еще подождать?» «Впрочем… – и потом продолжал: – От Мэзон на… как бишь его?.. на Монтри – первое совещание; потом в тот же вечер в Феррьере – второе, на следующее утро – третье, и все безуспешно как относительно перемирия, так и мира. Со стороны других французских партий готовятся также вступить с нами в переговоры». При этом он сделал некоторые намеки, из которых я мог заключить, что он указывает на императрицу Евгению.
Шеф хвалит стоящее на столе красное вино из погреба замка, а потом выпивает стакан, затем он порицает неприличное поведение Ротшильда и говорит, что старый барон обладал большим тактом. Я вспомнил о фазанах и спросил, нельзя ли устроить на них охоту. «Гм! – сказал он, – хотя и запрещено стрелять в парке, но что же со мной сделают, если я выйду и принесу хотя пару? Арестуют – нет, потому что тогда у вас никого не будет, кто бы приготовил мир». Потом разговор зашел об охоте вообще.
«Когда я охочусь с королем в Лецлинге, то охочусь в нашем старинном фамильном лесу. Бургсталь приобретен нашей фамилией 300 лет назад – только ради охоты. Лес тогда был уже почти такой же, как и теперь. Но тогда он недорого ценился, за исключением охоты. В настоящее время он стоит миллионы».
«Вознаграждение было незначительное – менее четвертой части стоимости, вода затопила почти все» и т. д.
Другой предмет навел его на разговор об искусной стрельбе, и он сообщил, что бывши еще молодым человеком, он имел верный пистолет, что он на сто шагов попадал в лист бумаги, а уткам простреливал головы.
Опять вернулся он к часто излагаемой им теме и заметил: «Когда я усиленно работаю, то должен и есть хорошо. Я не могу заключить порядочного мира, если мне не дадут хорошо покушать и выпить. Это относится к моему ремеслу».
Разговор отклонился – не помню как – на старые языки. «Когда я еще был учеником первого класса, – сказал он, – тогда я мог очень хорошо писать и говорить по-латыни; теперь мне было бы трудно, а греческий я совсем забыл. Я вообще не понимаю, как этим можно так усердно заниматься. Разве только потому, что ученые не хотят уменьшить ценности тому, что ими приобретено с трудом». Я позволил себе напомнить о disciplina mentis и заметил что 20 или 30 значений частички αν были бы очень полезны тому, кто мог бы пересчитать их по пальцам. Шеф возразил: «Да, но на русском языке еще гораздо лучше, чем на греческом. Следовало бы вместо греческого ввести сейчас русский язык; это непосредственно имело бы практическую пользу. В этом языке столько тонкостей в спряжении, и заучивание 28 склонений, которые существовали прежде, что-нибудь да значит для упражнения памяти. Теперь, кажется, есть только 3, но зато гораздо более исключений. А как изменяется корень – в некоторых словах остается только одна буква»!
Мы говорим об изложенном на сейме в пятидесятых годах шлезвиг-гольштинского вопроса. Граф Бисмарк-Болен, который в это время вошел, заметил, что это, должно быть, все происходило во сне. «Да, – сказал шеф, – во Франкфурте они спали во время переговоров с открытыми глазами. Вообще это сонливое и пошлое общество, которое стало сносным только тогда, когда я, как перец возбуждающий, появился между ними». Вслед за этим он рассказал прелестную историю о бывшем тогда представителе сейма графе Рейхберге.
Я напомнил об известной всем истории с сигарой.
«Какой? – С графом Рейхбергом, ваше превосходительство».
– Да, это было так просто. Я пришел к нему в то время, когда он занимался и при этом курил. Он просил меня немного подождать. Я стал ждать, но когда мне уже надоело, а он мне даже не предложил сигары, я взял сам и попросил у него огня, который он мне подал с немного изумленным лицом. В том же роде есть еще и другая история. Во время заседания военной комиссии, когда на сейме представителем Пруссии был Рохов, Австрия курила только одна. Рохов, как страстный курильщик, вероятно, с охотой сделал бы то же, но удерживался. Когда я туда пришел, мне сильно захотелось сигары, и так как я не видел, почему бы не курить, то я попросил председателя одолжить мне огня, на что с неудовольствием и удивлением обратили внимание как он, так и другие господа. Видимо, это для них составляло событие. Теперь курили еще только Австрия и Пруссия. Но остальные, очевидно, считали это настолько важным, что послали запросы домой, как им быть. Дело требовало зрелого обсуждения, и в продолжение полугода курили только две державы. Затем начал и баварский посланник выставлять важность своего положения и стал покуривать. Саксонский имел, вероятно, тоже большое желание затянуться, но еще не получил надлежащего разрешения от своего министра. Но когда на следующий раз он увидал, что ганноверский посланник курит, он, как ревностный австрияк – потому что его сыновья служили там в армии, – обнажил меч, и сам задымил. Теперь остались только вюртембергский и дармштадтский, но те вообще не курят. Тем не менее честь и важность их мест необходимо требовали этого, и вот один из них достал сигару – как теперь вижу, тонкая, длинная светло-желтая – и докурил ее до половины, совершив, таким образом, нечто вроде всесожжения за отечество».
Пятница, 23-го сентября. С утра – прекрасная погода, но в 11 часов было уже очень жарко. Прежде чем шеф встал, я отправился в парк. В одной засеке, левее ручья, увидел я огромное стадо косуль. Далее на дворе великолепный птичник, где в больших проволочных клетках находится много заграничных птиц, как-то: китайских, японских, из Новой Зеландии, редкие голуби, золотые фазаны и т. п. и садок перепелок. Возвращаясь, встретил я в коридоре Кейделля. «Война, – сказал он. – Получено письмо от Фавра, он отклоняет все наши требования». Мы приготовим это с комментариями для печати, и при этом поставим на вид, что настоящий обитатель замка Вильгельмсхёе совсем не так дурен и мог бы для нас оказаться очень выгодным.
После завтрака я получил много перехваченных английских писем из Парижа, содержанием коих мы, пожалуй, можем воспользоваться для напечатания в газетах. Впрочем, для наших, собственно, газет в них мало интереса: жалобы на опустошение бульваров, на оскорбление, сделанное войсками империалистским генералам, например: Валльяну, на циркуляры Жюля Фавра и тому подобное.
За обедом были гости у шефа, между прочим, главный почт-директор в Реймсе, Стефан; они рассказывали, что все деревни, замки и виллы около Парижа покинуты жителями и большею частью разграблены. В Монморанси, где находились богатая библиотека, монетный двор и музей древностей, все теперь разрушено, золото и серебро украдены, оставлена только медь, все остальное изодрано в куски, все разбито, все разбросано в беспорядке. На это шеф сказал: «Это не диво там, где правительство заставило африканских стрелков с оружием в руках гнать несчастных жителей, а в наказание за то, что они не проникнуты патриотизмом, приказало опустошить их дома! Наш солдат не крадет денег и не рвет книг. Это сделали мобили, между которыми много разной сволочи. Наш солдат берет себе только пищу и питье там, где ему их не дают, и при этом он, конечно, совершенно прав; если в поисках пищи он сломает дверь или шкаф, то против этого нечего сказать. Кто велит им бежать?»