Страна поднимается
Шрифт:
— Почтенный Тхиенг, мой дед по отцу, и отец мой, почтенный Кланг, всегда говорили: кто захочет одолеть француза, пусть отыщет людей кинь и снова соединит клинок меча с рукоятью. Ему уготована будет победа…
Когда он закончил свой рассказ, время уже перевалило за полночь. Птица тяоао кричала в небе: «Тяо ао!.. Тяо ао!..» Где-то на горе Тьылэй рычал тигр. Деревенские старцы все как один отправились на покой. Лишь десятка полтора парней остались в общинном доме и молча сидели вокруг очага. Все так же тихо и неумолчно журчал в ночи ручей Тхиом.
Воды его будут
И кто знает, куда задевали они свой клинок? Кто скажет, удастся ли людям без меча славного Ту хоть когда-нибудь сбросить тяжкое, позорное ярмо?.. Лет с двадцать пазад, точнее, в одна тысяча девятьсот двадцать пятом году, храбрец Ма Транг Лон из племени мнонг взбунтовал против француза чуть не весь округ Лан. Но в конце концов повстанцам пришлось покориться и снова, как прежде, гнуть на француза спину, выплачивать подати. Наверно, и дядюшка Ма Транг Лон не отыскал меч славного Ту…
Даже огонь задумался — опал, съежился. Общинный дом погрузился в безмолвие.
Первым нарушил молчание Зиа.
— Весь рис на полях созрел, — сказал он. — Скоро небось пожалует француз.
Слова его вдруг всполошили всех.
Сип — он сидел поодаль от очага, в полумраке — прихлопнул комара и заговорил, словно обращаясь к самому себе:
— Деревня Баланг — это дверь, а наша деревня Конгхоа — это дом. Месяц назад француз бросил бомбу на Баланг, и тамошний люд покорился ему. Теперь, я думаю, подошла очередь Конгхоа.
Следом заговорил Гип, первый средь здешних парней игрок на рожке; он сидел, закутавшись в одеяло, лицо его не было видно, лишь копна густых волос торчала наружу.
— Скоро лишимся всего — и коров, и поля, — сказал он, протяжно вздыхая. — Пойдем с голодухи в лес копать клуб-пи май. Вряд ли достанется нам созревший рис. Хоть бы небо покарало окаяанного француза за все его злодейства!
Тут встал еще один парень.
— Нет! В этом году убегать не будем! — сказал он громким, рокочущим баском. — Будем драться! Перебьем их, иначе нам не есть своего риса. Деды наши били француза, а мы что, хуже? Вечно убегать, прятаться — нет, так нам не выжить. Погибнет все племя бана, до последнего человека. Вот что нас ждет…
Во рту у него торчала трубка. Рослый, широкий в плечах, да еще закутанный в одеяло, он заслонил весь очаг. Огонь в очаге плясал, и тень стоявшего то вырастала во всю стену, то съеживалась. Глаза его чуть выступали из орбит, от ушей к подбородку тянулась редкая борода.
Гип снова вздохнул, отвечая ему:
— Эх, брат Нуп, с французом нам не сладить. Лучше уйти в лес. Вон деды
наши бились с ним — не одолели, пришлось покориться.Нуп, выдернув трубку изо рта, повернулся к Гипу:
— Это почему же нам его не одолеть?
Взгляд сверкающих глаз Нупа буравил мрак. Гип, и без того сидевший в темном углу, отодвинулся подальше. Там, вдалеке от очага, из подпола ощутимо веяло холодом, пробиравшим и сквозь одеяло. Зип закутался поплотнее и ничего не ответил.
Ньонг, самый старший из собравшихся, подкладывая в огонь хворостины, медленно произнес:
— У француза вон повозки да птицы железные, ружья и малые, и большие. Деды наши его не осилили: пустишь во француза стрелу, а у него и кровь не течет.
Дом наполнился голосами. Один говорит: нет, француз — он такой же, как все, человек, ежели попадешь стрелою, кровь должна течь. Другие знай себе твердят: француз, мол, все равно что из камня или из дерева, это бог небесный. Ему по небу ли, по воде — всюду дорога, и от стрелы у него кровь не прольется. Вон дядюшка Клапг пробовал — стрелял. Птица французская летела тогда над самой деревней; дядюшка Кланг — за самострел и угодил прямо в брюхо: ни тебе кровинки малой, и помереть не померла.
Судили-рядили, покуда не услыхали крик черноперой птицы теобео. Гип все вздыхал и качал головой. Все приняли сторону Гипа и Ньонга. Один только Нуп им не поверил. В большой черной ладони его спряталась чашка не остывшей еще трубки. Глядя на огонь, он сказал, словно обращаясь к самому себе:
— Что ж, посмотрим…
В ту ночь Лиеу долго не спалось, и она слушала долетавшее откуда-то пение струн кэши, заунывное, точно вой ветра в родомиртовой чаще. Но нет, на кэши играл не Нуп. Его бы игру она тотчас узнала. Заслышишь ее, и неведомая сила так и тянет тебя встать, выйти в поле сажать зеленый рис, взойти на гору и выследить оленя; руки просятся сами ткать полотно, плести корзины — заплечные ли, или ручные; а сердце жаждет любви…
И Нупу не спалось. Наутро он встал пораньше, забросил за спину корзину, взял в руки тесак и сказал матери:
— Наша фляга для соли пуста. Схожу-ка я в Депо, куплю соли. Если француз нагрянет, будем есть хоть овощи с солью — все с голоду не помрем.
— Француз, сыпок, он до смерти не любит нас, людей бана. — Мать не могла отпустить его без наставленья. — Смотри, куда ни пойдешь, держи ухо востро: не слыхать ли его поблизости. Ведь он спит и видит, как бы извести паше племя под корень.
Нупу стало жаль ее. До чего же хотелось ему сказать правду: «Знаете, мама, я иду в Анкхе…» Но он подумал: «Если мать узнает правду, она начнет плакать. А я, как увижу ее слезы, не смогу и шагу ступить. Лучше уж промолчу».
Проходя мимо своего поля, он увидел, какой хороший уродился рис, и его охватила ярость:
— Небо, покарай окаянного француза! У-у, проклятый, из-за тебя мучится моя мать. Пойду разгляжу тебя получше. Нам не сегодня завтра биться смертным боем, и я увижу, как побежит твоя кровь!