Содом и Гоморра
Шрифт:
Из-за отсутствия знакомств княгиня Щербатова вот уже несколько лет проявляла по отношению к Вердюренам такую верность, благодаря которой она стала уже не просто «верной», а типом верности, идеалом, который г-жа Вердюрен долгое время считала недостижимым и воплощение которого она уже на склоне лет обрела в этой своей новой адептке. Покровительница могла сколько ей угодно пылать ревностью, а все-таки даже самые постоянные из «верных» хоть разок да «надували». Самые что ни на есть домоседы не могли устоять перед соблазном путешествия; у самых высоконравственных могла завестись интрижка; люди самого крепкого здоровья могли подцепить грипп; у бездельников из бездельников могло вдруг оказаться важное дело; самые бессердечные могли уехать, чтобы закрыть глаза своей умирающей матери. И напрасно г-жа Вердюрен говорила в таких случаях, подобно римской императрице, что она — единственный полководец, которому обязан повиноваться ее легион, подобно Христу или кайзеру, что тот, кто любит отца своего или мать так же, как ее, и не покинет их, дабы пойти за нею, недостоин ее и что вместо того, чтобы истощать свои силы в постели или позволять какой-нибудь потаскушке водить себя за нос, куда лучше быть с ней, г-жой Вердюрен, ибо только она способна исцелять и услаждать. Но судьба, иногда находящая удовольствие в том, чтобы скрасить закат человеку, который зажился на этом свете, устроила встречу г-жи Вердюрен с княгиней Щербатовой. Рассорившись со своей семьей, покинув родину, поддерживая теперь знакомство только с баронессой Пютбю и великой княгиней Евдокией, к которым ввиду того, что ей не хотелось встречаться с приятельницами баронессы, и ввиду того, что великой княгине самой не хотелось, чтобы ее приятельницы встречались у нее с Щербатовой, она ездила только в утренние часы, когда г-жа Вердюрен еще спала; не припоминая такого дня в своей жизни, когда бы она не выезжала из дому, кроме того времени, когда она, двенадцатилетняя девочка, болела корью; ответив 31 декабря на просьбу г-жи Вердюрен, боявшейся, что к ней никто не приедет, остаться у нее ночевать, хотя это и новогодняя ночь: «Да не все ли равно, какая ночь! Тем более что новогоднюю ночь принято проводить в своей семье, а ведь моя семья — это вы»; проживая в пансионах, но живя на пансионе у Вердюренов, куда бы они ни переезжали; летом проводя с ними время на даче, княгиня имела полное право обратиться к г-же Вердюрен со словами, принадлежащими Виньи: 204
204
Стр. 288. …принадлежащими Виньи… — Далее Пруст цитирует строку из третьей песни поэмы Виньи «Элоа» (1824).
так что председательница кружка, желая, чтобы у нее была «верная» и в мире ином, даже уговорилась с княгиней, что та, кто переживет другую, завещает похоронить ее рядом с ней. В разговорах с посторонними — к которым всегда следует причислять и того, кому мы больше всего лжем, ибо презрение этого человека нам было бы особенно мучительно: нас самих, — княгиня Щербатова всегда старалась подчеркнуть, что три ее дружбы — с великой княгиней, с Вердюренами, с баронессой Пютбю — не случайно уцелели во время катаклизмов, не зависевших от ее воли и разрушивших все остальное, а что это результат свободного выбора, в силу которого она отдала им предпочтение перед всеми остальными, следствие ее особой любви к уединению и к простоте, благодаря которой она довольствовалась только этими тремя знакомствами. «Я больше ни с кем не вижусь», — повторяла она, чтобы показать твердость своего характера и дать понять, что она не подчиняется печальной необходимости, а придерживается определенного правила. «Я бываю только в трех домах», — добавляла она — так драматург, боясь, что его пьеса не выдержит четырех представлений, объявляет, что она пойдет только три раза. Может быть, Вердюрены верили этой выдумке, а может быть, и не верили, но, как бы то ни было, оба содействовали тому, что она утвердилась в сознании тех, кто принадлежал к их кланчику. Они прониклись убеждением в том, что княгиня при огромном выборе решила поддерживать отношения только с Вердюренами, а с другой стороны, в том, что Вердюрены, знакомства с которыми тщетно добивается высшая аристократия, соблаговолили сделать исключение только для княгини.
205
Перевод Мих. Донского.
«Верные» думали, что княгиня неизмеримо выше своей среды, что ей там скучно, потому-то среди множества знакомых, с которыми она могла бы поддерживать отношения, ей хорошо только с Вердюренами, а что Вердюрены, не отвечавшие на заигрывания аристократии, напрашивавшейся к ним, естественно, соблаговолили сделать исключение только для знатной дамы, которая была умней других знатных дам, — то есть для княгини Щербатовой.
Княгиня была очень богата; на любую премьеру она брала большую ложу бенуара, куда, с благословения г-жи Вердюрен, приглашала «верных» и никогда не звала никого из посторонних. Все показывали друг другу на эту загадочную
Котар был человек добрый, но от приятностей среды он отказывался не из-за того, что рабочего разбил паралич, а из-за того, что министр схватил насморк. Но и в таких случаях он говорил жене: «Принеси госпоже Вердюрен мои глубокие извинения. Скажи, что я запоздаю. Его превосходительство с успехом мог бы выбрать другой день для того, чтобы простудиться». В одну из сред, когда их старая кухарка порезала себе на руке вену, Котар, уже надевший смокинг, чтобы ехать к Вердюренам, в ответ на робкую просьбу жены перевязать рану передернул плечами. «Да не могу же я, Леонтина! — простонал он. — Ты же видишь, что я в белом жилете». Чтобы не раздражать супруга, г-жа Котар немедленно послала в клинику за старшим врачом. Тот для скорости нанял экипаж и подъехал ко двору Котаров как раз в тот момент, когда те выезжали к Вердюренам, из-за чего целых пять минут ушло на то, чтобы экипажи разъехались. Г-же Котар было неловко, что старший врач видит своего учителя в вечернем костюме. Котар злился из-за того, что произошла, задержка, а может быть, из-за того, что его мучила совесть, и уехал он в прескверном настроении, которое могли рассеять только все удовольствия, связанные со средой.
Если пациент Котара спрашивал у него: «Вы встречаетесь с Германтами?» — профессор с полной уверенностью отвечал: «Может быть, не именно с Германтами, врать не стану. Но со всеми людьми такого сорта я вижусь у моих приятелей. Вы, конечно, слыхали о Вердюренах? Вот они-то всех знают. Но только Вердюрены — не какая-нибудь шантрапа с претензиями на шик. У них есть кое-что за душой. Состояние госпожи Вердюрен обычно оценивается в тридцать пять миллионов. Да-с, тридцать пять миллионов — цифра внушительная. Зато госпожа Вердюрен и не жадничает. Вот вы мне говорили о герцогине Германтской. Я вам сейчас объясню разницу. Госпожа Вердюрен — дама вполне обеспеченная, а герцогиня Германтская, вернее всего, — голь. Надеюсь, вы улавливаете разницу? Как бы то ни было, ездят к госпоже Вердюрен Германты или не ездят, она принимает у себя — а это куда важнее — Щербатовых, Форшвилей и tutti quanti 206 людей самого высокого полета, всю знать Франции и Наварры, с которой, в чем вы легко могли бы удостовериться, я держусь запросто. Да ведь и то сказать: такие люди всегда бывают рады познакомиться со светилами науки», — добавлял он с улыбкой удовлетворенного тщеславия, которую вызывала на его лицо самоуспокоенность, но эти приливы самоуспокоенности он ощущал не столько оттого, что раньше так говорили о Потене 207 , о Шарко, а теперь говорят о нем, сколько оттого, что он наконец вызубрил разные освященные обычаем выражения, научился правильно употреблять их и владел ими в совершенстве. Назвав в разговоре со мной среди тех, кого принимает г-жа Вердюрен, княгиню Щербатову, Котар, подмигнув, добавил: «Теперь вам ясно, что это за дом, вы понимаете, что я хочу сказать?» Он хотел сказать, что дом Вердюренов — это олицетворение высшего шика. А между тем принимать у себя русскую даму, знакомую только с великой княгиней Евдокией, — это было не бог весть что. Но княгиня Щербатова могла и не быть с ней знакома — мнение Котара о необычайной изысканности салона Вердюренов от этого не изменилось бы, как осталась бы неизменной и его радость от сознания, что он там принят. Роскошь, которой, как нам представляется, окружены наши знакомые, подобна роскоши актеров, ради которой директор театра не стал бы выбрасывать сотни тысяч франков на приобретение подлинно исторических костюмов и настоящих драгоценностей, не производящих ни малейшего эффекта, тогда как большой театральный художник даст в тысячу раз более яркое впечатление пышности, направив луч искусственного света на камзол из грубого полотна, вышитый стеклярусом, и на бумажный плащ. Иной человек живет среди великих мира сего, по в его глазах это всего лишь скучные родственники или надоедливые знакомые, так как он привык к ним еще в колыбели и они утратили для него всю свою значительность. Но стоит какой-нибудь весьма темной личности случайно приобрести вес в обществе, и вот уже бесчисленных Котаров ослепляют титулованные дамы, чьи салоны, в их воображении становятся средоточием аристократического изящества, хотя этих дам рядом нельзя поставить даже с маркизой де Вильпаризи и ее приятельницами (знатными, но обедневшими дамами, которых росшие с ними аристократки вычеркнули из числа своих знакомых); если бы все, кто так гордится дружбой с этими выскочками, впоследствии издали свои мемуары и назвали их имена, а также имена тех, кого они у себя принимали, то, право же, никто — не только герцогиня Германтская, но даже маркиза де Говожо, — не смог бы их припомнить. Но какое это имеет значение? Зато у Котара есть своя баронесса и своя маркиза: она заменяет ему типичную «баронессу» или «маркизу» Мариво 208 , хотя ее фамилию никто никогда не называет, да никому и в голову не приходит, что у нее есть фамилия. Аристократия понятия не имеет, кто эта дама, а Котару она представляется верхом аристократизма, ибо если титул сомнителен, зато где только не увидишь герба: и на посуде, и на столовом серебре, и на почтовой бумаге, и на сундуках! Многочисленные Котары, воображавшие, что они провели жизнь в самом центре Сен-Жерменского предместья, быть может, в большей мере поддавались очарованию феодальных грез, чем те, кто действительно жил среди принцев, — так иной раз мелкий торговец, который кое-когда в воскресенье ходит осматривать «старинные здания», утверждает, что в том из них, в котором нет ни одного несовременного камня, своды которого выкрашены учениками Вьоле-ле-Дюка 209 в синий цвет и усеяны золотыми звездами, особенно чувствуется средневековье. «Княгиня сядет в Менвиле. Она поедет с нами. Но я не стану сразу же вас представлять ей. Пусть лучше вас представит госпожа Вердюрен. Разве только найдется зацепочка. Тогда уж я за нее ухвачусь, можете быть уверены». — «О чем это вы говорили?» — спросил Саньет, выходивший под предлогом подышать свежим воздухом. «Я приводил хорошо известные вам слова того, кто, по моему мнению, является крупнейшим представителем конца века (восемнадцатого, разумеется), вышеупомянутого Шарля Мориса, аббата Перигорского. 210 Вначале казалось, что из него выйдет очень хороший журналист. Но кончил он плохо: я имею в виду то обстоятельство, что он стал министром. Жизни без злоключений не бывает. Как политический деятель он, надо сознаться, был не очень чистоплотен: высокомерие человека, принадлежащего к высшей знати, не мешало ему, кстати сказать, время от времени работать на прусского короля, а перед смертью он перебежал в левый центр».
206
Всех прочих (итал.).
207
Стр. 291. Потен Пьер-Карл-Эдуард (1825-1901) — известный в свое время французский медик.
208
Стр. 292. Мариво Пьер Карле (1688-1763) — французский романист и драматург. Для его многочисленных комедий типичны образы «баронессы» и «маркизы»; основная интрига обычно разворачивается вокруг борьбы за их любовь или их руку.
209
Стр. 293. Вьоле ле Дюк Эжен (1814-1879) — французский архитектор и историк архитектуры; под его руководством была проведена реставрация многих архитектурных памятников средневековья. Считается, что при реставрации он многое домысливал, и его решения не всегда бесспорны.
210
Шарль Морис, аббат Перигорский — имеется в виду Талейран.
В Сен-Пьере-Тисовом в наше купе вошла прелестная девушка, к сожалению, не из кружка «верных». Я так и впился в нее взглядом: лицо у нее было цвета магнолии, глаза черные, сложена она была дивно, с прекрасно развитыми формами. Не успев войти, она изъявила желание открыть окно, потому что в купе было довольно душно, а так как только я один и был без пальто, то, не спрашивая позволения у других, она, обратившись ко мне, быстро, звонко и весело проговорила: «Вы не боитесь свежего воздуха?» Мне хотелось сказать ей: «Поедемте с нами к Вердюренам» — или: «Как вас зовут и где вы живете?» Но я ответил: «Нет, мадмуазель, я люблю свежий воздух». Плотно усевшись, она опять обратилась ко мне: «Ваши друзья ничего не будут иметь против, если я закурю?» — и зажгла папиросу. На третьей станции она выпрыгнула. На другой день я спросил Альбертину, кто бы это мог быть. Ведь я по своей глупости считал, что можно любить что-нибудь одно, и, приревновав Альбертину к Роберу, уже не думал об ее отношениях с женщинами. Альбертина ответила, что она ее не знает, и, по-видимому, это была сущая правда. «Мне бы так хотелось с ней встретиться!» — воскликнул я. «Можете быть спокойны, — сказала Альбертина, — люди всегда в конце концов встречаются». В данном случае она ошиблась: больше я ни разу не встретил прелестную девушку с папиросой и так и не узнал, кто она. Из дальнейшего будет видно, почему мне пришлось надолго отказаться от поисков. Но забыть я ее не забыл. Часто, когда я думаю о ней, меня охватывает страстное желание. Но эти возвраты чувства приводят нас к заключению, что если мы хотим, чтобы встреча с девушкой доставила нам такую же радость, как в первый раз, то нам нужно вернуться на десять лет назад, а за эти годы красота девушки увяла. Вновь встретиться с человеком можно, но упразднить время нельзя. Обычно тоскливым днем, тоскливым, как зимняя ночь, совершенно неожиданно мы находим эту девушку, когда уже не ищем встречи ни с ней, ни с другой и когда эта встреча вызывает у нас даже чувство страха. Ведь мы отдаем себе отчет, что уже не можем нравиться и что нет у нас сил, чтобы любить. Конечно, я употребляю слово «сил» не в прямом его смысле. А вот любили бы мы теперь так, как не любили никогда прежде. Но мы чувствуем, что в запасе у нас слишком мало душевной бодрости, чтобы затевать такое громадное предприятие. Вечный покой уже образовывает в нашей жизни такие промежутки времени, когда мы не в состоянии выйти из дому, не в состоянии разговаривать. Не оступиться на лестнице — это такая же удача, как благополучно совершить опасный прыжок. Ну как же предстать в таком виде перед любимой девушкой, даже если у тебя по-прежнему молодое лицо и ни одного седого волоса! Мы устаем шагать в ногу с юностью. А если еще наша плоть поднимает бунт, вместо того чтобы утихомириться, то это уже целое несчастье! Чтобы ублажить ее, мы зовем к себе женщину, которую нам не к чему очаровывать, которая разделит с нами ложе только на один вечер и которую мы никогда больше не увидим.
— Должно быть, о скрипаче еще ничего не известно, — сказал Котар. Дело в том, что злобой дня в кланчике являлось «надувательство» любимого скрипача г-жи Вердюрен. Скрипач, отбывавший воинскую повинность близ Донсьера, три раза в неделю получал отпуск на вечер и приезжал ужинать в Ла-Распельер. И вот позавчера «верные» впервые не нашли его в поезде. Решили, что он опоздал. Г-жа Вердюрен послала экипаж к следующему поезду, потом к последнему — экипаж оба раза возвращался порожняком. «Его, конечно, посадили на гауптвахту — другой причины быть не может. Ну конечно, в армии этим молодцам угодить под арест — плевое дело: стоит попасться в лапы к злющему фельдфебелю». «Если он надует и сегодня, то для госпожи Вердюрен это будет большим ударом, — заметил Бришо, — как раз сегодня у нашей гостеприимной хозяйки в первый раз ужинают их соседи — те, у кого они сняли дачу в Ла-Распельер: маркиз и маркиза де Говожо». — «Сегодня? Маркиз и маркиза де Говожо? — воскликнул Котар. — А я и не знал. То есть, я, как и вы, знал, что вообще-то они должны приехать, но не знал, что так скоро. Дьявольщина! — обратился он ко мне. — А что я вам говорил? Княгиня Щербатова, маркиз и маркиза де Говожо. — Он так наслаждался звучанием этих имен, что не мог не повторить их. — Вот как у нас! Так, так, для начала лучше не придумаешь. Как на подбор!» Обратившись к Бришо, он добавил: «Покровительница, наверно, бесится. Мы очень кстати приедем к ней на выручку». Г-жа Вердюрен, поселившись в Ла-Распельер, притворялась перед «верными», будто пригласить к себе один раз дачевладельцев — это для нее горькая необходимость. Благодаря этому она сможет добиться более выгодных условий на будущий год — уверяла она, — зовет она их только в корыстных целях. И тем не менее одна мысль об ужине с людьми, не принадлежащими к ее кружку, будто бы внушала ей такой ужас, казалась ей чем-то до того чудовищным, что она все откладывала его и откладывала. Мысль об этом ужине в самом деле до известной степени пугала ее по тем причинам, о которых она говорила всем и каждому, — только она этот свой страх всячески раздувала, — но из снобистских соображений она была рада приезду Говожо, и вот об этом-то она предпочитала умалчивать. Таким образом, наполовину она была искренна: она действительно считала кланчик уникальным; он представлялся ей одним из тех обществ, которые подбираются веками, и ее охватывал трепет, когда она думала о том, что в кланчик проникнут провинциалы, никогда не слыхавшие ни о тетралогии, ни о «Мейстерзингерах» 211 , не сумеющие исполнить свою партию в концерте общего разговора и погубящие у Вердюренов одну из самых замечательных сред — этих бесподобных, хрупких шедевров, этих изделий из венецианского стекла, которые могут треснуть от одной фальшивой ноты. «Помимо всего прочего, это, должно быть, самые что ни на есть анти, военщина», — заметил г-н Вердюрен. «Вот уж это мне совершенно безразлично, надоела мне вся эта история», — возразила г-жа Вердюрен; убежденная дрейфусарка, она все-таки мечтала о том, чтобы ее по преимуществу дрейфусарский салон был признан светом. Дело в том, что дрейфусарство праздновало свою победу в кругах политических деятелей, но не в свете. Светские люди продолжали смотреть на Лабори, Рейнака, Пикара, Золя все-таки отчасти как на предателей, следовательно, такого сорта люди могли оттолкнуть светских людей от «ядрышка». Вот почему после вторжения в область политики г-жу Вердюрен снова потянуло к искусству. Да и потом, разве д'Энди 212 , Дебюсси в деле Дрейфуса не «сплоховали»? «Что касается дела Дрейфуса, тот тут выйти из положения легко: мы посадим гостей рядом с Бришо, — решила г-жа Вердюрен (из «верных» только профессор, много потеряв в ее глазах, стоял на стороне генерального штаба). — Не обязаны же мы ни о чем другом не говорить, кроме как о деле Дрейфуса! Гораздо важней другое: я не перевариваю Говожо». А «верные», снедаемые тайным желанием познакомиться с Говожо и вместе с тем введенные в обман г-жой Вердюрен, уверявшей, будто ей противно принимать их у себя, каждый день в разговоре с ней приводили одни и те же некрасивые доводы, которые приводила она же сама, доказывая, из-за чего все-таки необходимо принять Говожо, и разъясняли ей, почему эти доводы неопровержимы. «Да решитесь же наконец, — твердил Котар, — и вы добьетесь льготных условий: Говожо будут держать садовника, а вы будете наслаждаться зелеными лужайками. Ради этого стоит поскучать вечерок. Я ведь о вас же забочусь», — добавлял он, а между тем сердце у него заколотилось, когда экипаж г-жи Вердюрен, с которой он ехал, и экипаж старой маркизы де Говожо как-то раз встретились; ему всегда казалось, что железнодорожные служащие смотрят на него презрительно, когда он на вокзале сталкивается с маркизом. А Говожо, жившие вдали от света и даже не подозревавшие, что какие-то элегантные дамы отзываются о г-же Вердюрен с некоторым уважением, были уверены, что эта особа водит знакомство разве что с богемой, может быть, даже не состоит в законном браке, и что когда они к ней приедут, то она первый раз в жизни увидит люден «родовитых». Они согласились у нее отужинать только для того, чтобы поддержать хорошие отношения с дачницей, которая, как они рассчитывали, проживет у них еще несколько сезонов, а для них это стало особенно заманчиво после того, как они месяц тому назад узнали, что она получила миллионное наследство. Молча, без шуток дурного тона готовились они к роковому дню. «Верные» потеряли надежду, что этот день когда-нибудь настанет, — ведь уже столько раз г-жа Вердюрен назначала его и переносила. Цель, которую она преследовала этими назначениями и отменами, состояла не только в том, чтобы все чувствовали, как неприятен ей этот ужин, но и в том, чтобы держать в напряжении членов кружка, живших по соседству и время от времени обнаруживавших стремление «надуть» г-жу Вердюрен. Покровительница не догадывалась, что «торжественный день» на самом деле доставит им такое же большое удовольствие, как и ей, — на уме у нее было другое; убедив их в том, что для нее этот ужин — тяжелейшая повинность, она получила возможность взывать к их преданности: «Вы же не оставите меня одну с этими китайскими болванчиками? Скучать, так уж вместе! Конечно, на интересные темы поговорить не придется. Эта среда выйдет у нас пропащая — ну да ничего не попишешь».
211
Стр. 296. «Мейстерзингеры» — опера Р. Вагнера «Нюрнбергские мейстерзингеры», поставленная в 1868 г.
212
Д'Энди Венсан (1851-1931) — французский композитор и прогрессивный музыкальный деятель.
«Да, правда, — обратившись ко мне, заметил Брито, — госпожа Вердюрен — женщина тонкого ума, свои среды она устраивает с большим вкусом, и ей не по нутру звать к себе этих захудалых дворян, знатных, но недалеких. Приглашать старую маркизу — это было выше ее сил, и она еле-еле заставила себя позвать только сына и невестку». — «Стало быть, мы увидим молодую маркизу де Говожо?» — спросил Котар с улыбкой, которой он счел нужным придать оттенок игривости и жеманства, хотя не имел ни малейшего представления, красива или дурна собой Говожо-младшая, — подобострастные и фривольные мысли внушал ему самый титул маркизы. «А, я ее знаю», — сказал Ский; он как-то раз встретил ее, гуляя с г-жой Вердюрен. «В библейском смысле слова вы ее не знаете», — бросив сквозь пенсне двусмысленный взгляд, ответил ему своей любимой шуткой Котар. «Маркиза умна», — сказал мне Ский. Я промолчал — с улыбкой отчеканивая каждое слово, он продолжал развивать свою мысль: «Она, бесспорно, умна, но и не умна; она не образованна, легкомысленна, но любит красивые вещи. Она лучше промолчит, но зато уж и не скажет глупости. И потом, у нее чудесный цвет лица. С нее хорошо было бы написать портрет», — добавил он, полузакрыв глаза, как будто она ему позировала, а он на нее смотрел. Я был совсем иного мнения, чем Ский, без конца варьировавший свою тему, а потому отделался от него сообщением, что маркиза — сестра знаменитого инженера Леграндена. «Вот видите, вас познакомят с красивой женщиной, — сказал мне Бришо, — и никто не может предугадать, что из этого выйдет. Клеопатра не была важной дамой, это была женщина маленького роста, взбалмошная, уродливая, такая, какой ее вывел наш Мельяк 213 , а вспомните-ка о последствиях не только для этого простофили Антония, но и для всего древнего мира». — «Меня уже познакомили с маркизой де Говожо», — возразил я. «А, ну, в таком случае, вы будете там себя чувствовать как рыба в воде». — «Я рад буду с ней увидеться, главным образом потому, — заметил я, — что она обещала дать мне почитать работу старого комбрейского священника о названиях местностей в этом краю, и вот теперь я ей об ее обещании напомню. Меня интересует и сам священник, и его этимологические изыскания». — «Я бы на вашем месте особенно ему не доверял, — заметил Бришо, — ту его работу, которая сейчас находится в Ла-Распельер, я от нечего делать просматривал, и, на мой взгляд, она внимания не заслуживает: там полно ошибок. Вот вам пример. Слово bricq входит в состав множества здешних названий. Почтенному священнослужителю пришла в голову довольно странная мысль: якобы оно происходит от briga, что значит — «высота, укрепленное место». Оно чудится ему уже в названиях кельтских племен: латобригов, неметобригов и так далее, а дальше он протягивает от него нить к таким фамилиям, как Бриан, Брион, и прочим… Если же обратиться к местности, по которой мы с вами сейчас имеем удовольствие ехать, то название Брикбоз должно было бы означать «лес на высоте», Бриквиль — «селение на высоте», Брикбек, где мы сейчас, не доезжая до Менвиля, остановимся, — «высота близ ручья». А между тем это неверно: bricq — древнескандинавское слово, и означает оно просто-напросто «мост». Равным образом fleur, которое любимчик маркизы де Говожо притягивает за волосы то к скандинавским словам floi, flo, то к ирландским словам ae и aer, бесспорно, происходит от датского friord и означает «гавань». Равным образом добрый пастырь полагает, что название станции Сен-Мартен-ле-Ветю, находящейся недалеко от Ла-Распельер, означает Сен-Мартен-ле-Вье, то есть vetus 214 . Не подлежит сомнению, что слово «вье» сыграло большую роль в топонимике этого края. «Вье» обыкновенно производят от vadum, и означает оно «брод», как в местности, которая так и называется — Ле-Вье, «броды». Это соответствует английскому ford (Оксфорд, Герфорд). В данном случае «вье» ведет свое происхождение не от vetus, а от vastatas — голого, опустошенного места. Близко отсюда расположены Сотваст — vast Сетольда, Брильваст — vadum Берольда. Окончательно же я убедился в неосведомленности духовного лица, когда узнал, что в былые времена Сен-Мартен-ле-Вье именовался Сен-Мартен-дю-Гаст и даже Сен-Мартен-де-Терргат. Надо заметить, что в этих словах v и g произносятся одинаково.
В смысле «опустошать» можно употребить не только глагол devaster, но и глагол gacher. «Жашер» и «гатин» (от верхненемецкого wastinne) значат одно и то же: терргат, то есть — terra vasta. 215 Что касается Гава, по-прежнему святого Гавиния (не подумайте что-нибудь), то это Габриэль, а уж его как только не величают: и Габр, и Габри, и Габримюр, и даже Гамарс. Не следует, однако, забывать, что совсем близко отсюда есть места, которые называются просто Марс, — это свидетельствует лишь о том, что здесь языческое начало оказалось живучим (бог Марс), но святой отец не желает с этим считаться. Вообще тут много возвышенностей, посвященных языческим богам, как, например, гора Юпитера (Жемон). Ваш попик ничего этого не желает видеть, но и следы, оставленные христианством, тоже от него ускользают. В своих блужданиях он добрался до Loctudi и уверяет, что это слово варварское, на самом же деле это — Locus Sancti Tudeni, 216 а в имени Саммарколь он не разглядел Sanctus Martialis. 217 Ваш попик, — поняв, что этот вопрос меня занимает, продолжал Бришо, — производит слова, оканчивающиеся на «он», «ом», «ольм», от слова holl (hullus), то есть, по его мнению, от «холма», тогда как на самом деле holl происходит от дневнескандинавского holm, что значит «остров»: вам оно хорошо известно по Стокгольму, а здесь оно встречается на каждом шагу — Ульм, Энгоом, Таун, Робеом, Неом, Кетеон и так далее». Эти названия напомнили мне тот день, когда Альбертине захотелось съездить в Амфревиль-ла-Биго (в местность, названную, как пояснил мне Бришо, по именам двух ее владельцев, от одного из которых она перешла к другому) и когда она предложила мне там поужинать в Робеоме. «От Неома, кажется, недалеко до Каркетюи и Клитурпса?» — спросил я. «Совершенно верно. Неом — это holm, остров или, скорей, полуостров, достославного виконта Нигеля, имя которого сохранилось также в названии Невиль. В происхождение названий Каркетюи и Клитурпс, о которых вы меня спросили, любимчик маркизы де Говожо тоже внес путаницу. Разумеется, он не упустил из виду, что «карке» — это «церковь», немецкое Kirche. Вам знакомо название Керкевиль и тем более Дюнкерк. Поэтому давайте лучше остановимся на широко распространенном слове dun — у кельтов оно означало «возвышенность». С этим вы столкнетесь во всей Франции. Вашего аббата загипнотизировало название Дюнвиль, которое он отыскал в Эр-э-Луар; Шатоден, Ден-ле-Руа он нашел бы в Шере, Дюно — в Сарте, Ден — в Арьеже, Дюн-ле-Плас — в Ньевре и так далее, и так далее. Из-за этого dun он допустил курьезную ошибку с Дувилем — там мы скоро сойдем и там нас ждут комфортабельные экипажи госпожи Вердюрен. Дувиль — это латинское donvilla, — утверждает он. Действительно, Дувиль расположен у подошвы высоких холмов. Ваш всеведущий попик все-таки чувствует, что дал маху. В какой-то древней церковной книге он прочел Domvilla. И вот тут он идет на попятный: по его мнению, Дувиль — это ленное владение аббата, Domino Abbati, из монастыря Михаила Архангела. 218 Исследователь в восторге, хотя это может показаться довольно странным, если вспомнить, как безобразно вели себя в этом монастыре со времен «Капитулярия» 219 , изданного в Сент-Клер-сюр-Эпт, и уж совсем невероятным, что король датский, в качестве сюзерена всего этого побережья, насаждал там культ Одина 220 куда ревностнее, нежели христианство. С другой стороны, предположение, что п перешло в т, меня не смущает — оно требует гораздо меньше подтасовок, чем вполне ясное Лион, которое тоже происходит от dun (Lugdunum). И все-таки здесь у аббата промах, Дувиль исстари не был Донвилем — некогда он был Довилем, ludonis Villa, селением Эда. Дувиль прежде назывался Эскалеклиф — «лестницей в скале». В тысяча двести тридцать третьем году Эд-Виночерпий, сеньор Эскалеклифа, отправился в Святую землю; уезжая, он передал церковь аббатству Бланшланд. За его добрые дела селение переименовалось в его честь — вот откуда теперешнее название Дувиль. Должен заметить, однако, что топонимия, в которой я, признаться сказать, совсем не силен, — наука не точная; если бы мы не располагали историческими фактами, то были бы вправе утверждать, что Дувиль происходит от имени Дукитий, от Дувра, от чего угодно. Около Дувиля находился известный источник Каркебю. Можете себе представить, как, наверно, ликует попик, оттого что отыскал там какие-то следы христианства, хотя в тех краях, должно быть, довольно трудно усваивалось евангельское учение из-за частой смены проповедников, а проповедовали его то святой Урсал, то святой Гофруа, то святой Барсанор, то святой Лаврентий Бреведентский и, наконец, бобекские иноки. Что касается «тюит», то и здесь автор допускает оплошность: он принимает его за одну из форм «тофт», что значит «лачуга», и она нам попадется в Крикто, Экто, Ивето, но это — «твейт»: «новь», «поднятая целина», как, например, в Брактюи, в Тюи, в Регнтюи и так далее. Он не отрицает, что в Клитурпсе есть нормандское «торп», что значит «селение», однако начало названия ему хочется вывести из clivus, то есть — «склон», а между тем оно происходит от cliff — «скалы». Наиболее явные его промахи объясняются не столько невежеством, сколько предрассудками. Пожалуйста, люби все французское, но зачем же спорить против очевидности и доказывать, что святой Лаврентий Брейский — римский священник, в свое время очень известный, тогда как речь идет о святом Лоуренсе О'Туле, архиепископе Дублинском? 221 И все же наиболее грубые ошибки ваш друг допускает не столько из патриотического чувства, сколько из религиозных предубеждений. Так, например, невдалеке от наших ла-распельерских хозяев есть два Монмартена: Монмартен-Сюр-Мер и Монмартен-ан-Грень. В Грене милейший попик ошибки не допустил: он смекнул, что Грень, латинское Grania, греческое Крене, означает «пруды», «болота»; сколько можно было бы привести в пример разных там Кремаисов, Кренов, Кремвилей, Ленгронов! Но вот что касается Монмартенов, то мнящий себя лингвистом во что бы то ни стало тщится доказать, что речь тут идет о церквах во имя святого Мартина. Он ссылается на то, что святой Мартин — покровитель этих храмов, но не принимает в соображение, что святой Мартин стал их покровителем значительно поздней; вернее сказать, попик ослеплен ненавистью к язычеству; он не хочет взять в толк, что если бы речь шла о святом Мартине, то тогда говорили бы: Мон-Сен-Мартен, вроде того как аббатство Михаила Архангела называют Мон-Сен-Мишель, а между тем название Монмартен с гораздо большей долей вероятности может быть отнесено к эпохе язычества: это были храмы, посвященные богу Марсу; от них, правда, ничего не уцелело, однако поблизости сохранились остатки подлинных обширных римских крепостей, и вот это, даже если бы не было названия Монмартен, — а оно одно уже рассеивает всякие сомнения — служит неопровержимым доказательством того, что языческие храмы действительно здесь существовали. Надеюсь, теперь вы убедились, что книжицу, которую вы найдете в Ла-Распельер, нельзя назвать блестящей». Я возразил, что в Комбре священник интересно толковал происхождение отдельных слов. «Там, видимо, под ним была более твердая почва; переезд в Нормандию выбил ее у него из-под ног». — «И, должно быть, не вылечил, — подхватил я, — ведь приехал-то он с неврастенией, а уехал с ревматизмом». — «Ох уж эта неврастения! Она перешла у него в филологию, как выразился бы мой любимый Поклен. 222 Ваше мнение, Котар: может неврастения оказывать вредное влияние на филологию, может филология действовать успокаивающе на неврастению и может ли избавление от неврастении вызвать ревматизм?» — «Еще как может! Ревматизм и неврастения — это два викарирующих вида невроартрита. Переход от одного заболевания к другому совершается путем метастаза». — «Достоименитый профессор, — заметил Бришо, — подмешивает столько латыни и греческого, что ему позавидовал бы сам блаженной мольеровой памяти господин Пургон. А, чтоб, я хотел сказать: гордость нашего отечества Сарсе…» 223 Бришо так и не смог договорить. Профессор вдруг подскочил и взвыл. «Туда вас распротуда! — сразу вразумительно заговорил он. — Мы проехали Менвиль (ой-ой-ой!) и даже Ренвиль. — Он увидел, что поезд останавливается в Сен-Марсе-Старом, где сходили почти все пассажиры. — Но ведь не могли же они промахнуть станцию! Мы заговорились о Говожо и не заметили. Послушайте, Ский! Одну минуточку, премного уважаемый (с некоторых пор Котар начал часто употреблять это обращение, ставшее обиходным в некоторых медицинских кругах)! В нашем поезде должна быть княгиня, — вернее всего, мы не попались ей на глаза и она села в другое купе. Пойдемте поищем. Только как бы из-за этого чего-нибудь не вышло!» И тут он повел нас на поиски княгини Щербатовой. Она сидела в углу пустого купе и читала «Ревю де Де Монд». Из боязни нарваться на грубость она давно уже взяла себе за правило сидеть на месте не двигаясь, забиваться в угол — как в вагоне, так и в жизни — и, прежде чем протянуть руку, ждать, чтобы с ней поздоровались первыми. «Верные» застали ее за чтением. Я узнал ее сразу: эту женщину, которая могла утратить положение, какое она прежде занимала в обществе, но не могла утратить своего знатного происхождения, которая, во всяком случае, являлась украшением такого салона, как салон Вердюренов, я позавчера в этом же самом поезде принял за содержательницу дома терпимости. Ее весьма неопределенное социальное положение стало мне ясно, как только я услышал ее фамилию, — так, побившись над загадкой, мы вдруг угадываем слово, освещающее все, что до тех пор оставалось для нас туманным, а если нас занимает человек, то его фамилию. Узнать два дня спустя, кто была та женщина, рядом с которой ты ехал в поезде, но так и не определил, к какому общественному слою она принадлежит, — это сюрприз гораздо более забавный, чем тот, что готовит нам журнал, в котором мы находим решение загадки, предложенной в предыдущем номере. Роскошные рестораны, казино, пригородные поезда представляют собой музеи фамилий этих социальных загадок. «Княгиня! Мы вас прозевали в Менвиле. Вы позволите нам сесть в вашем купе?» — «Ну конечно!» — ответила княгиня; только когда она услышала, что Котар к ней обращается, она решилась оторвать от книги глаза, которые, как и глаза де Шарлю, — хотя у глаз княгини было более мягкое выражение — прекрасно видели тех, кого они как будто не замечали. Котар, решив, что раз меня зовут вместе с Говожо, то это служит мне достаточно весомой рекомендацией, отважился представить меня княгине, и та очень любезно со мной поздоровалась, однако всем своим видом показала, что слышит мое имя впервые. «Фу ты, пес ее возьми! — вскричал доктор. — Жена забыла переменить пуговицы на моем белом жилете. Ох уж эти женщины! Что у них в голове? Не женитесь! Слышите? Не женитесь!» — сказал он мне. Считая, что такого рода шутки вполне уместны, когда не о чем говорить, Котар подмигнул княгине и другим «верным», а те, поскольку он был профессор и академик, улыбнулись, ценя в нем отсутствие чванства и заражаясь его веселым настроением. Княгиня сообщила, что молодой скрипач отыскался. Вчера он весь день пролежал с головной болью, а сегодня приедет и привезет с собой старинного друга своего отца, которого он встретил в Донсьере. Княгиня узнала об этом от г-жи Вердюрен, с которой сегодня утром завтракала, о чем она рассказала нам, как всегда, скороговоркой, в которой звук р, произносимый ею по-русски, сладко таял у нее в горле, точно это был не звук р, а звук л. «Ах, так вы нынче с ней завтракали? — переспросил Котар княгиню, глядя в это время на меня, — ему хотелось, чтобы я оценил степень близости княгини с Покровительницей. — Ну да вы у нас «верная» из «верных»!» — «Да, я люблю этот клужочек умных людей, плиятных, не злых, очень плостых, клужочек, где нет места снобам и где все напелебой блещут остлоумием». — «Ах, канальство, я потерял билет! Куда он мог деться?» — вскричал Котар, совершенно напрасно волнуясь. Он не мог не знать, что в Дувиле, где нас должны были ждать два ландо, контролер пропустит его без билета и только еще почтительнее снимет с головы фуражку, давая этим понять, что не придирается к нему, так как сразу узнал в нем частого гостя Вердюренов. «Не потащат же меня из-за этого в полицию», — наконец решил доктор. «Вы сказали, что недалеко отсюда были прославленные источники; откуда это стало известно?» — обратился я с вопросом к Бришо. «Одним из многочисленных доказательств служит название следующей станции. Называется она Ферваш». — «Что тут можно понять?» — проворчала княгиня так, как будто ее слова относились ко мне и как будто она хотела мне посочувствовать, мол: «Ох и надоел же он вам, наверно!» «Да тут и понимать нечего, княгиня! «Ферваш» значит «горячие воды». Fervidae aquae. Да, кстати о молодом скрипаче, — продолжал Бришо, — я забыл сообщить вам, Котар, печальную новость. Вы слыхали, что наш бедный друг Дешамбр, пианист, которого раньше особенно любила госпожа Вердюрен, только что скончался? Это ужасно». — «Ведь совсем еще молодой, — отозвался Котар, — но у него, я думаю, было что-то с печенью, какая-то гадость, последнее время вид у него был паршивый». — «Да и не так уж он был молод, — возразил Бришо. — Когда у госпожи Вердюрен бывали Эльстир и Сван, Дешамбр уже был парижской знаменитостью, и — странное дело! — до этого он не получил крещения успехами за границей. Да, кто-кто, а он не исповедовал евангельского учения по святому Барнуму!» 224 — «Вы путаете, он тогда еще не мог бывать у госпожи Вердюрен, в то время он был сосунком». — «Однако, если только мне не изменяет моя старая память, по-моему, Дешамбр играл сонату Вентейля для Свана, когда этот клубмен, порвавший с аристократией, был еще далек от мысли, что впоследствии станет обуржуазившимся принцем-консортом царствующей у нас Одетты». — «Не спорьте! Сонату Вентейля играли у госпожи Вердюрен, когда Сван уже давно перестал у нее бывать, — возразил доктор; как все большие труженики, воображающие, что они запоминают множество, как им представляется, важных вещей, он забывал множество других — вот почему такие люди восхищаются памятью тех, кто ровно ничего не делает. — Ведь вы же не впали в детство, — просто вы понадеялись на свою осведомленность», — с улыбкой прибавил доктор. Бришо признал свою ошибку. Поезд остановился. Это была Сонь. Название меня заинтересовало. «Как бы мне хотелось знать, что означают все эти названия!» — сказал я Котару. «Да спросите у Бришо, — может быть, он знает». — «Да Сонь — это же сиконь, siconia, цапля», — ответил Бришо, а мне страх как хотелось расспросить его еще о многих-многих названиях.213
Стр. 298. Мельяк Анри (1831-1897) — французский драматург и либреттист; написал более ста произведений в разных театральных жанрах. Его обработка сюжетов из античной мифологии и истории (вроде оперетты «Прекрасная Елена»), как правило, трактуют исходный сюжет в пародийном духе.
214
Старый (лат.).
215
Бесплодная земля (лат.).
216
Край святого Тюдона (лат.).
217
Святого Марциала (лат.).
218
Стр. 300. Монастырь Михаила Архангела — это знаменитое бенедиктинское аббатство Мон-Сен-Мишель на скалистом островке у западного побережья Нормандии.
219
«Капитулярий» — так назывались постановления франкских королей, обычно делившиеся на главы («капитулы» — откуда и название).
220
Один — верховный бог скандинавской мифологии.
221
Стр. 301. Лоуренс О'Тул (ок. 1127-1180) — архиепископ Дублинский, один из видных церковных деятелей Ирландии. Канонизирован как святой в 1225 г.
222
Стр. 302. …как выразился бы мой любимый Поклен. — Речь идет о Мольере (чья настоящая фамилия была Поклен); имеется в виду несколько измененная реплика одного из персонажей его комедии «Мнимый больной» — врача-шарлатана Пургона.
223
Сарсе Франсиск (1827-1899) — влиятельный в свое время французский театральный критик, автор книги «Сорок лет в театре», изданной посмертно.
224
Стр. 305. Барнум Финеас Тейлор (1810-1891) — американский цирковой антрепренер. Беспринципный делец, он но чуждался самой низкопробной рекламы и сенсационных номеров, в целях откровенной наживы угождая вкусам «широкой» публики.
Забыв, что она дорожит своим «уголком», княгиня Щербатова, заговорив со мной, любезно предложила поменяться местами, чтобы мне удобнее было беседовать с Бришо, у которого я мечтал разузнать о других возбуждавших мое любопытство этимологиях, — она уверяла, что ей все равно, как ехать — лицом вперед, назад, стоя и так далее. Она занимала оборонительное положение до тех пор, пока не разгадывала намерений вошедшего, а как только убеждалась, что он с ней любезен, то сейчас же начинала искать предлог сделать ему какое-нибудь одолжение. Наконец поезд остановился на станции Довиль-Фетерн, расположенной приблизительно на одинаковом расстоянии от селения Фетерн и от селения Довиль и из-за этой своей особенности носившей двойное название. «Тьфу, пропасть! Никак не могу найти билешку, — должно быть, выронил!» — делая вид, что только сейчас это обнаружил, вскричал доктор Котар, когда мы подошли к турникету, где отбирали билеты. Но контролер, сняв фуражку, сказал, что это не беда, и подобострастно осклабился. Княгиня дала распоряжения кучеру, как будто она была кем-то вроде фрейлины госпожи Вердюрен, которая не поехала на станцию только из-за Говожо, — кстати сказать, г-жа Вердюрен редко когда не встречала гостей на станции, — а затем усадила в экипаж меня и Бришо вместо с собой. В другом поместились доктор, Саньет и Ский.
Кучер, совсем еще молодой, был, однако, старшим кучером Вердюренов, единственным по праву носившим звание кучера; днем он возил хозяев на прогулки, так как знал все дороги, вечером ездил за «верными», а потом отвозил их на станцию. Вместе с ним ездил младший кучер (которого он выбирал в случае надобности). Старший кучер был прекрасный малый, непьющий, ловкий, но с грустным выражением лица и чересчур пристальным взглядом, который говорит о том, что этот человек волнуется из-за всякого пустяка и что у него мрачные мысли. Но сейчас он был в духе, так как ему удалось устроить своего брата — такое же, как и он, добрейшее существо — на службу к Вердюренам. Сначала мы проехали Довиль. Травянистые холмы спускались к морю обширными пастбищами, которым насыщенность влагой и солью придавали необыкновенную густоту, мягкость и живость тонов. Островки, которые в Ривбеле были несравненно ближе к изрезанному берегу, чем в Бальбеке, придавали морю новый для меня вид выпуклой поверхности. Домики, мимо которых мы проезжали, почти все были сняты у хозяев художниками. Затем мы свернули на дорогу, и здесь коровы, бродившие на свободе и испугавшиеся при виде наших лошадей так же, как лошади при виде их, на целых десять минут загородили нам путь, а потом мы поехали над морем. «Во имя бессмертных богов, — заговорил вдруг Бришо, — вернемся к нашему бедному Дешамбру; как вы думаете, знает ли госпожа Вердюрен? Сказали ли ей?» Г-жа Вердюрен, как почти все светские дамы, именно потому, что она нуждалась в обществе, после смерти кого-либо из своих знакомых ни единого дня больше о них не вспоминала: они уже не могли приехать ни на среды, ни на субботы, ни позавтракать без приглашения. О кланчике, этом типичном салоне, нельзя было сказать, что покойников в нем больше, чем живых, потому что, как только человек умирал, все обставлялось так, как будто он никогда и не существовал. Чтобы избежать печальной необходимости говорить об усопших или, ввиду траура, отменять обеды, — а этого Покровительница не допустила бы ни за что на свете — Вердюрен всем напевал в уши, будто его жена так тяжело переживает кончину «верного», что разговоры о его смерти могут пагубно отразиться на ее здоровье. Кстати сказать, может быть, именно потому, что смерть кого-то другого представлялась ему несчастьем неизбежным и обычным, мысль о своей смерти приводила его в такой ужас, что он старался об этом не думать. Бришо, добрый малый, слепо веривший россказням Вердюрена о его супруге, боялся, как бы горестная весть не взволновала его приятельницу. «Да, сегодня она все узнала, — молвила княгиня, — утаить это от нее не было никакой возможности». — «О, Зевсовы громы! — воскликнул Бришо. — Могу себе представить, какой это для нее страшный удар: двадцатипятилетняя дружба! Вот уж кто был наш так наш!» — «Разумеется, разумеется, ну, тут уж ничего не поделаешь, — заметил Котар. — Горе есть горе, но госпожа Вердюрен — женщина сильная, и рассудок у нее всегда берет верх над чувством». — «Я не вполне согласна с доктором, — вмешалась княгиня; оттого, что речь у нее была быстрая и невнятная, казалось, что она всегда чем-то недовольна, и вместе с тем в ее тоне как будто слышался вызов. — Госпожа Вердюрен холодна только на вид, но под этой холодной оболочкой таятся сокровища добросердечия. Господин Вердюрен рассказывал мне, каких трудов стоило ему отговорить ее от поездки в Париж: пришлось обмануть ее, сказать, что Дешамбра хоронят в деревне». — «А, черт, еще чего не хватало — в Париж! Уж очень она сострадательная, пожалуй, даже, насколько я ее знаю, слишком. Бедняга Дешамбр! Госпожа Вердюрен говорила про него каких-нибудь два месяца назад: «С ним рядом нельзя поставить ни Планте 225 , ни Падеревского 226 , даже Рислера 227 ». Дешамбр с большим основанием, чем этот, как его, Нерон, 228 который немецким ученым и тем сумел втереть очки, мог бы воскликнуть: Daalis artifex pereo! Но, по крайней мере, он-то — Дешамбр то есть — умер, наверно, священнодействуя, окутываемый фимиамом бетховенского вдохновения, умер спокойно — в этом я не сомневаюсь; если говорить по совести, то этому священнослужителю немецкой музыки подобало испустить дух во время исполнения мессы в re. А впрочем, этот человек был способен встретить курносую заливистой трелью: ведь в этом гениальном музыканте, хоть и опарижившемся, а все-таки шампанце по месторождению, порой прорывался французский гвардеец с его лихостью и с его изяществом».
225
Стр. 307. Планте Франсуа (1839-1934) — известный французский пианист, активно концертировавший в последние десятилетия XIX в.
226
Падеревский Игнаций (1860-1941) — выдающийся польский пианист и государственный деятель; уже в молодые годы достиг общеевропейского признания.
227
Рислер Эдуард (1873-1929) — популярный французский пианист. Пользовался шумным успехом в первые десятилетия XX в.
228
…как его, Нерон… — Далее приводятся предсмертные слова римского императора Нерона (37-68), считавшего себя великим артистом.
С той высоты, на которую мы поднялись, море являлось взору не таким, как в Бальбеке, где оно напоминало беспрестанное колыхание вздыбленных гор, — нет, здесь оно было таким, каким является взору с горной вершины или же с дороги, ее огибающей, голубоватый ледник или ослепительная долина. Рябь казалась здесь застывшей, концентрические ее круги были словно вычерчены навсегда; морская эмаль, неприметно менявшая цвет, в глубине бухты, на берег которой в часы прилива набегали волны, приобретала цвет молока, и в этой голубой белизне неподвижные черные суденышки напоминали мух, попавших в паутину. Более широкой картины я не в силах был вообразить. Однако на каждом повороте к ней присоединялась какая-нибудь новая часть, а когда мы доехали до довильской таможенной будки, то щита прибрежных скал, до сих пор закрывавшего от нас половину бухты, уже не стало, и вдруг слева передо мною возник залив, почти такой же глубокий, как тот, что был все время доступен моему взгляду, но только этот залив все увеличивался и все хорошел. Воздух на такой высоте пьянил меня своей живительностью и чистотой. Сейчас я любил Вердюренов; меня трогало до глубины души то, что они выслали за нами экипаж. Мне хотелось поцеловать княгиню. Я сказал ей, что такой красоты я еще никогда не видел. Она ответила, что ей тоже эти края милее всего. Но я отдавал себе отчет, что для нее, как и для Вердюренов, они представляли интерес не с точки зрения любующихся ими путешественников, а потому, что здесь можно вкусно поесть, видеться с симпатичными людьми, писать письма, читать — одним словом, жить, бездумно окунаясь в их красоту, но не пытаясь осмыслить ее.