Смута
Шрифт:
И минул день.
Утром 30 мая государь с матерью царицей Марией Григорьевной, с царевной Ксенией стояли обедню в Благовещенской церкви.
Боярыни и боярышни, молясь Богу, поглядывали на государя Федора Борисовича. Стоял он перед иконой Спаса, златоликого, златоглазого, глядел в черные зрачки Его и ничего боле не видел, кроме этих черных глубин, где тайны жизни каждого человека, нынешнего и завтрашнего, где боль и грусть Бога о нас. Не молил, не просил Федор Борисович за себя, за царство, смотрел безутешно, покорный высшей воле. И уже не в храме стоял, а в темных зрачках Господа, как стоим мы всю
Боярышни, подглядывая за государем, обмирали, ибо красив был нездешней красотой. Не всякое смирение сиро.
Обедня половины не перевалила, как начались вдруг шепотки и стал храм пустеть. Царица Мария Григорьевна приметила это и, поведя бровью, подозвала к себе начальника, ведавшего соглядатаями.
– За Серпуховскими воротами большая пыль, – шепнул царице главный доносчик. – Народ говорит, царь Дмитрий к Москве идет.
Алые румяна на щеках Марии Григорьевны потрескались, как трескается земля от засухи. Желтизна проступила в трещинах, лоб стал желтым, глаза провалились в темень глазниц. Дрожащей рукой взяла за руку Ксению – набраться сил от ее молодости.
– С братом будь! – И кинулась в Грановитую – выталкивать бояр на Красную площадь.
По Москве толчея, галдеж.
– Куда?! – крикнул Аника, сидя верхом на крыше: старого конька менял на нового, узорчатого.
Дьякон Лавр поспешал из церкви, забыв разоблачиться.
– Ты все домишко охорашиваешь, а на Москву истинный царь идет!
– А ты куда?
– Хлеб покупать. Царя, чай, хлебом-солью встречают.
Всякие хлебы и всякие солоницы за единый час скупили москвичи и с караваями, с калачами, с пирогами потекли на площадь.
– Зачем собрались? – спросили людей бояре.
Толпа призадумалась.
Ни единого ответчика среди многих тысяч не сыскалось. Князь Туренин, взойдя на Лобное место, стал увещевать народ:
– Неужто вам не в радость иметь на престоле царя доброго и разумного? Вчера государь приказал боярам и думным людям деревни строить для бедных и нищих. Царь молод, но печется о народе, как зрелый муж, как отец.
Туренин говорил жарко, а толпа у Лобного места редела, и вот уж одни спины боярину и Кремлю.
– Господи! – вскричал, оставшись с матерью наедине, Федор Борисович. – За что они Дмитрия любят? Он же ничего не сделал для них! Никто в Москве его не слышал, никто не видел, а любят!
– Чернь! Они – чернь! – От ненависти Мария Григорьевна закрыла глаза, и кожа на подбородке тряслась у нее, как студень.
– Мама! Неужели моя любовь и мое всепрощение – пустое место для народа?
– Они – чернь! Чернь! Народ хуже камня. Камень от солнца теплым бывает, от мороза – холодным… Чернь мерзостна, как лягушачья икра…
Мария Григорьевна уткнула лицо в ладони и заплакала горчайше, и Федор Борисович, усадя мать на лавку, сидел возле нее и смотрел на распахнутую печурку, в которой лежала горка холодного, не убранного нерадивыми истопниками пепла.
31 мая поутру Мария Григорьевна в простой колымаге, одетая просто, закутавшись в выгоревший на солнце платок, проехала вокруг кремлевских стен, выходя, где были толпы, чтобы послушать крикунов.
На кремлевские стены царская стража втаскивала затинные пищали и пушки.
– По воронам собрались стрелять?! – кричали москвичи сурово помалкивающим солдатам.
– Чем стрелять-то будете, горохом?
– Коли по нас, так палите солью, чтоб на всю Москву была потеха!
Озорник
встал к Круглой башне задом и, сняв портки, подбадривал пушкарей:– Наводи, не щурься!
Малые ребята обрадовались и тоже порточки поскидали. Дурной пример – как поветрие. Ладно бы дети, даже бабы, заворачивая подолы, хулили Кремль и верных царю слуг голыми задницами.
– Не народ, а юродивые! – Марию Григорьевну трясло от гнева, от ненависти, от бессилия.
Пока матушка в народ ходила, царь Федор Борисович принимал в своей комнате пятерых из восьми поповских старост, сидевших в поповой избе у Покрова Богородицы на Рву, иначе сказать, у храма Василия Блаженного. Порядок этот завел еще в царствие царя Федора Иоанновича патриарх Иов. Под началом каждого старосты было по сорок и больше попов, старостам вменялось в обязанность следить за нравственностью священства и за точным исполнением службы и патриарших распоряжений. Перед каждой обедней попам приказано было петь молебны о вселенском устроении, о многолетии царя и царицы, о христолюбивом воинстве. Без надзора и попа нельзя оставить. Ленивые не только молебнов не пели, но службы служили вполовину. Начав крестный ход, уходили с него по своим делам. Старосты и те оказались непослушными, из восьми пришло к государю пятеро, и все пятеро признались, что о здравии царицы Марии Григорьевны и о его царском здравии половина московских попов не поет, а которые поют, тем бывают угрозы, иных били.
Федор Борисович слушал старост, и ноги его в алых сапожках мерзли. Он сжимал пальцы, и ему казалось, что пальцы на ногах у него длиннее, чем на руках.
– Сегодня Дума будет решать важное дело, ваше дело тоже будет решено, – пообещал государь, отпуская старост. – Да образумятся заблудшие. Вам же, добрым людям, дарю мое сердце.
Поспешил в Грановитую.
Двери палаты отворились – никого.
Федор Борисович не запнулся о пустоту. Прошел на свое место, сел. Поднял голову. Глаза его, строгие, честные, наполнились слезами от позора. Ни одного боярина. Палата, впрочем, была не совсем пуста.
Поднялась с лавок, стала у дверей стража. Подьячий не спеша очинял гусиное перо и, чтобы не глядеть на одинокого государя, глядел в коломарь, много ли чернил, разглаживал ладонями чистые листы.
Трон был широковат, царь сидел на нем чуть боком, навалясь на поручень. Предстояло решить дело Петра Федоровича Басманова и прочих изменников.
«Вот и не торопятся», – подумал Федор Борисович, утешая себя.
Отцовский звериный талант – знать наперед, кто стоит за углом и с чем, материнская чрезмерная ненависть ко всему, что может угрожать царственному гнездовью, перешли к Федору Борисовичу в столь полной мере, что превратились в нем в свою противоположность. Он все знал, но не мог превозмочь гордости своей, чтобы искать спасения, цепляясь за соломины. Он просто жил, пока ему позволяли жить.
– Дайте мне книгу, которую я вчера читал, – попросил Федор.
Ему подали «Летописец». Он открыл наугад и прочитал: «О выдающиеся среди мучеников! Наблюдайте за нами свыше! Раз уж вы изволили тогда пострадать за Церковь и за людей вашего Отечества…» То было «Похвальное слово Льва Филолога Михаилу и Федору Черниговским», убитым Батыем.
– Дайте мне другую.
Ему принесли иной сборник. Он открыл его, и глаза прочитали: «Притча третья. Вопрос царя после убийства Ихналита».
Повернул листы.