Слепящая тьма
Шрифт:
За основу ретроспективных эпизодов "Слепящей тьмы" - с Рихардом, Малюткой Леви и Арловой - я взял действительные случаи, разумеется, несколько обработав их. Методы и техника допросов в ГПУ подробнее, чем у меня, описаны в других книгах. Опасаясь злоупотребить вниманием читателя, я позволю себе задержаться на главном, то есть на причинах, заставлявших людей одного, строго определенного - "стального" - типа, полностью оставаясь в рамках логики, прийти к необходимости признаний, поражающих полной алогичностью; и, во-первых, сошлюсь на смысловую кульминацию моего романа заключительный допрос Рубашова Глеткиным, а во-вторых, процитирую документ, остававшийся мне неизвестным, пока я писал роман, - я говорю о книге "Я был агентом Сталина", писавшейся Вальтером Кривицким примерно в то же время, что и "Слепящая тьма" мною.
Кривицкий, высокопоставленный разведчик, порвавший со сталинским режимом, удостоверяет, что
"В июне 1936 года, - пишет Кривицкий, - заканчивалась подготовка к первому показательному процессу над оппозицией. Добились признаний от четырнадцати человек. Главные действующие лица - Каменев и Зиновьев -уже заучили свои роли и репетировали поведение в зале суда. Оставались двое, отвергавшие любые обвинения, - Мрачковский и Иван Смирнов, старейший большевик, командующий 5-й армией в годы гражданской войны.
Сталин не хотел начинать процесс без них. Их долго пытали - жестоко и безрезультатно. Наконец начальник ОГПУ вызвал моего товарища Слуцкого и приказал допросить Мрачковского и во что бы то ни стало сломить его. С тягостным чувством мой товарищ (кстати, глубоко чтивший Мрачковского) рассказывал мне, а я слушал, как он выступал в качестве инквизитора.
– Я побрился перед началом допроса, - рассказывал Слуцкий, - а когда все кончилось, у меня выросла борода. Его привели ко мне в кабинет. Он сильно хромал - еще с гражданской, и я предложил ему сесть. Он сел. Вот, говорю, товарищ Мрачковский, приходится мне допрашивать вас.
– Я отвечать не буду. Я не желаю с вами разговаривать. Вы в тысячу раз хуже царских жандармов. Докажите мне ваше право допрашивать меня. Что-то я не слышал про вас в годы революции. Птицы вроде вас на фронты не залетали. А их, - Мрачковский показал на ордена Красного Знамени на моей гимнастерке, их вы, скорее всего, просто украли.
– Он поднялся, расстегивая рубашку, обнажил глубокие шрамы на груди: - Мои-то награды - вот они! Не отвечая, Слуцкий подвинул Мрачковскому стакан чаем и папиросы. Тот сбросил их на пол:
– Купить меня надеетесь? Не надейтесь. Я ненавижу Сталина, так и передайте ему. Он предал революцию. Меня водили к Молотову - тоже хотел купить. Я плюнул ему в лицо.
Настало время переходить в наступление. Слуцкий сказал:
– Нет, товарищ Мрачковский, мои ордена я не украл. Я честно заработал их в Красной Армии, на ташкентском фронте, а командующим там были вы. Я не думал и не думаю, что вы преступник. Но вы же не станете отпираться - вы примыкали к оппозиции. Партия приказала мне допросить вас. А что касается ран, взгляните.
– И Слуцкий в свою очередь обнажил искалеченную грудь. Потом продолжил: - После войны я работал в трибунале. Партия перебросила меня в органы. Я солдат партии и выполняю приказ. Если партия прикажет мне умереть, я умру. (Так и будет полтора года спустя: объявят, что Слуцкий скоропостижно скончался.)
– Вы переродились, - возразил Мрачковский, - вы больше не солдат партии, вы охранник, ищейка.
– Но помедлив, добавил: - Хотя, кажется, в вас осталось что-то человеческое.
По словам Слуцкого, с этого момента между ними стал ощущаться ток взаимопонимания. Слуцкий заговорил о тяжелом внешнем и внутреннем положении Советского Союза, о капиталистическом окружении и врагах партии, подрывающих ее авторитет в массах, сказал, что нужно любой ценой спасать партию, которая одна способна спасти революцию.
Я заверил его, что, конечно, не думаю, будто он контрреволюционер. Но достал и зачитал показания других - продемонстрировал, так сказать, до чего можно докатиться в звериной ненависти к Советской власти. Мы проговорили три дня и три ночи. Все это время он ни минуты не спал. Я вздремнул часа три-четыре. Короче, он согласился, что в данный момент никто, кроме Сталина, не способен руководить партией. В партийных рядах нет достаточно сильной группировки, чтобы реформировать или сломать сталинскую машину власти. Да, в стране накопилось недовольство, угрожающее взрывом, рассуждал он, но объединение с людьми, посторонними партии, означало бы конец однопартийной системы, а он слишком сильно веровал в идею диктатуры пролетариата и не смел посягнуть на нее даже мысленно. Он был согласен, как и я, с тем, что настоящий большевик обязан подчинять собственные помыслы и волю помыслам и воле партии и, если нужно бестрепетно идти на смерть,
а то и позорную смерть.– Выматывая Мрачковского, - рассказывал Слуцкий, - я сам так измотался и перевозбудился, что расплакался вместе с ним, когда на третью ночь мы договорились до гибели идеалов революции - мол, только сталинский ненавистный режим еще несет в себе слабый отблеск надежды на светлое будущее, на алтарь которого мы оба обрекли себя с юности, и больше ничего не остается, совсем ничего, кроме как, спасая этот режим, постараться предупредить обреченный взрыв недовольства разочарованных, дезориентированных масс. Для этого партии нужно, чтобы бывшие лидеры оппозиции публично признались в совершении чудовищных преступлений.
Мрачковский попросил о встрече со Смирновым - старым соратником и другом. Произошла душераздирающая сцена: два ветерана Октября, рыдая, обнялись в моем кабинете.
– Иван Никитич, - сказал Мрачковский, - дай им, чего они хотят. Это нужно дать.
На исходе четвертого дня допроса он подписал показания, с которыми позднее выступил на суде. Он отправился в камеру, а я - домой и целую неделю не мог работать. Жить тоже не мог".
Книгу Кривицкого я прочитал лишь несколько лет "Спустя после окончания "Слепящей тьмы", так как, дописав свой роман, долго потом был не в силах прикоснуться к чему-либо, связанному с ним. Читая, я испытывал болезненное ощущение, называемое психиатрами deja vu {Уже виденное (франц.) - ощущение точного повторения событий, однажды уже происходивших.}. Сходство с первым допросом Рубашова было совершенно поразительное. Дело не в идентичности логики Слуцкого и Иванова - она неудивительна, ибо и действительность, и роман определялись одним и тем же кругом представлений и фактов. Поражало совпадение деталей: в обоих случаях в начале допроса всплывали воспоминания о гражданской войне, причем следователь в то время был подчиненным подследственного; в обоих случаях один из них был тяжело ранен в ногу; наконец, в обоих случаях следователя тоже ликвидировали. Мне казалось, что я читаю о духовных двойниках Иванова и Рубашова, как если бы действительность в призрачных образах сублимировала непреложные данности моего воображения...
Объяснение признаний, предложенное в моем романе, стало широко известно как "рубашовская версия" и вызвало длительную полемику; я в ней не участвовал. Еще раз повторю, что методы, обеспечившие признание Бухарина, Мрачковского или Рубашова, были эффективны только применительно к типу старого большевика, чья преданность партии абсолютна. К другим применялись другие методы, каждый раз сообразно обстоятельствам. Говорю это потому, что в полемике о "Слепящей тьме" постоянно утверждалось, будто я все признания объясняю "рубашовской версией". Это совершенно не так. Из трех заключенных, описанных в моем романе, один Рубашов признается по велению жертвенной преданности партии. Заячья Губа не выдерживает пыток. Безграмотный крестьянин, не понимающий, в чем дело, и привыкший слушаться начальства, тупо повторяет, что ему велят... Однако и через много лет, в пору показательных процессов в так называемых "странах народной демократии", мои неугомонные оппоненты еще не перестали умозаключать, что раз кардинал Миндсенти или господин Фоглер не питали большой симпатии к коммунистической партии, "рубашовская версия", тем самым, неверна. С таким же успехом можно доказывать, что, если не только гвозди прилипают к магниту, но и мухи к липучке, неверна теория магнитного притяжения. Мне кажется, что причина этой несуразной аргументации - в большинстве случаев безусловно добросовестной в присущей рассудку тяге обобщать и выискивать единое объяснение - что-то вроде lapis philosophicus {Философский камень (лат.).} - загадочных и неоднородных явлений. И чтобы окончательно запутать наблюдателей, на каждом из процессов состав обвиняемых являл собой тщательно подобранную "амальгаму" из людей "стальных", деморализованных и просто провокаторов, и все они вели себя, в общем, одинаково, хотя и по весьма различным основаниям...
Я начал писать "Слепящую тьму" в сентябре 1938 года, в мюнхенские дни, а закончил в апреле 1940-го, за месяц до немецкого нападения и последующей капитуляции Франции. И снова - как было с "Гладиаторами" - работа то и дело прерывалась, и надолго, и писание романа уподобилось скачкам с препятствиями по дорожке времени и судьбы, ибо после Мюнхена я был уверен, что немцы вот-вот нападут на Францию, а Франция не продержится и нескольких недель.
В самый разгар работы я очутился без гроша в кармане. Для завершения романа мне требовалось около полугода а чтобы заработать деньги на этот срок, два месяца - апрель и май тридцать девятого - пришлось убить на сочинение очередной - третьей и последней - книжки о сексе. Потом три месяца спокойной работы на юге Франции и новый барьер: 3 сентября началась война, а в октябре, 21 числа, меня арестовала французская полиция.