Сестра милосердия
Шрифт:
— Нам бы печку потеплей да бабёнку посмелей!
То есть, впрямую Колчака ругать еще робели, но дело клонилось к тому. И в голове уже зрела, вытанцовывалась здоровая мысль: как бы это незаметно перебежать… пока не поздно. Пока не взяли в оборот, к стенке не приперли. И, проверяя друг дружку, заговаривали о несуразно больших потерях. И лицемерно вздыхали, будто переживали за такие ужасные утраты.
— Шутка в деле: пятьдесят тысяч сдали!
— Эва! А восемьдесят не хочешь?!
— И множко ли осталось?
— Да… если так пойдет, то… — а глаза при этом искрятся веселой энергией, ноги не стоят на месте, переступают, вот в пляс пустятся. Радовало и то, что бегут ненавистные чехи, а там, гляди,
В поезде заняться нечем, и никогда служивые столько не пели, как в те скорбные дни бегства на восток. Все, что на ум взбредет. И «Соловей, соловей пташечка! — канареечка жалобно поет», и «Подпоручик хочет». Да и «Уху я, уху я, уху я наварила, сноху я, сноху я, сноху я накормила». Но видно наскучил старый репертуар, и кто-то затянул скорбное, за душу берущее:
— Вы жертвою пали в борьбе роковой, — и все притихли, и, кажется, должен был бы кто-то заорать: «Молчать, сволочь! Я из тебя выколочу большевистскую заразу!» Но нет. Молчат — и даже мороз по коже от слов этой запретной песни. И уже подхватил один, другой, песня набирала силу, гремела, доходя до градуса жертвенного безумия. И уже не паровоз, а эта страшная песня тащила их через снега и метели к какому-то грозному, еще не ясному концу. И, может, кто-то и хотел оборвать, заткнуть рот — не хватило духу. Будто прикипели все к своим лавкам, и понимали всем существом, что не «подпоручик, который хочет» и ни «тетушка Аглая» — а эта грозная песня сегодня правит бал, царствует в умах и сердце погибающего войска, зовет к возрождению совсем в другом стане. Несправедливая, пасквильная, но желанная, как глоток спирта песня!
Кончилась, и пала тишина. И будто что стронулось в вагоне. Солдаты, как при крещении из Иордани, вышли из песни другими людьми. И чего только не передумали, чего не вспомнили в этой наэлектризованной тишине. И тяготы походов, кровь, убийства, и гибель Государя с малыми детьми. Там, говорят знающие люди, тоже на стене неведомая рука начертала какие-то магические письмена. Это уж сколько лет трясет, лихорадит страну — и вот он, подступил страшный сокрушительный конец.
И хорошо! Хоть что-то определится! И прекратятся невыносимые муки братоубийственной зимы.
ГЛАВА 13
Конец Белому делу, полный капут! Усатый вахмистр под Касторной, как капусту порубил Шкуро. Герой Кавказа Юденич, утопая в болотах, бежал от озверевших большевиков в Прибалтику. Деникин катился на юг. Все еще надеялся на что-то только Семенов. Но это до поры до времени. Пробьет и его последний час. А вместе с ним и для десятков тысяч россиян интеллигентных профессий.
Ох, и горько им, бедным, придется!
Отбирали поезд за поездом. Из восьми у Колчака осталось только пять. А потом уж и три. Наконец, два. В Омске и Ново-Николаевске их встретили цветочки — ягодки начались под Красноярском. Здесь армия потеряла не три и не тридцать тысяч бойцов, а полные шестьдесят. Двести орудий. И двадцать генералов на довесок.
Только армия Каппеля, в пять тысяч штыков, сумела обойти ледяной Красноярск, и пешком, по Московскому тракту, продолжала путь на Иркутск.
Проснулся с ощущением тревоги. Поезд стоял. За окном, заваленная двухметровыми сугробами деревня. Оказалось — Нижне-Удинск. Какое громкое имя, и сколь при этом жалок вид. А ведь есть еще и Верхне-Удинск! Столица Бурятии. Но ведь это за Байкалом? А еще и до Иркутска не добрались. Не может же Уда течь и здесь, и в бурятских степях. Колчак потянулся, зевнул с тоскливым скулящим звуком. Болела голова. Будто туча накрыла солнце — сумрачно, зябко. Все. Конец! Самое ужасное случилось! Хватит рвать сердце и ломать голову. Катастрофа. Уехать куда-нибудь… в Канаду! И там проложить северный
путь через Арктику. Опять ледоколы, опять зимовки, опять здоровый образ созидательной жизни. Последние события, будто каменной горой придавили. Стал медлителен, тяжел на подъем. Сел, пошевелил пальцами ног.— Михаил Михайлович! — никто не отозвался. Тишина.
Отворилась дверь, и явилась она. Анна Васильевна. Во всем блеске красоты.
— Александр Васильевич, подъем! — прикрикнула голосом урядника. — Приведите себя в порядок! — и воссияла лучистой улыбкой от счастья видеть Колчака. — Я вам шинель утеплила! — даже пискнула она. Распахнула — да, с внутренней стороны густая цигейка. И на груди, и по спине! Боже мой! В жизни не получал Колчак такого нужного, желанного подарка.
— Аннушка, милая моя! — прогудел с упреком на то, что доводит до умиления в этот горький час.
— Быстро! Быстро! — шептала жена тем голосом, каким говорят с ребятишками.
И Колчак, крякая и откашливаясь, побрел в water-closet. Там вычистил зубы. Тщательно побрился. Терпеть не мог щетины, как неряшливости и грязи вообще. Из зеркала смотрел человек: с виду крепкий, слегка лопоухий, длинноносый, с мужественным, прихотливого рисунка подбородком. Глаза тусклые, мрачные — но уже не кроличьи. Отступила краснота — стал высыпаться.
И все-таки он знал, что выйдет невредим из этой передряги. Уедет в Японию, Северную Америку. И начнется новая жизнь. Может, даже счастливая. Кто знает, как распорядятся небеса. Иногда, кажется: все! А смотришь, как-то все так странно повернулось — и опять можно жить!
Разобрал бритву, промыл. Уложил в коробку. Хорошо бы обработать щеки кремом, да как-то все кончилось. Налил в ладонь одеколон, умылся, на мгновенье замер, пережидая, неожиданный ожог, крякнул. Опять взглянул в зеркало — порозовел своим темным румянцем.
— Я маленький и безобразный, — сказал самому себе в отражение. — Беззубый хрен. Подмигнул вяло. Вздохнул. — Вот так вот, ваше бывшее Высокопревосходительство, — капут. — Смочил ладонь, отряхнул с рукава пятно. «Не пудра? — понюхал, — нет».
На улице хлестко загремел пулемет. Еще один. Взорвалась граната. В коридоре затопали. Колчак сделал расческой пробор. Еще раз критически взглянул на себя и вышел.
— Что такое?
— «Товарищи», — пожаловался Комелов, — совсем обнаглели, Ваше Высокопревосходительство.
— А что взорвалось?
— Бомбу бросили. — Прищелкнул каблуками и вышел.
Жанен никак не пускал к Иркутску! То есть уверял, что все «международные силы» озабочены его безопасностью, и как только бандитствующий элемент будет устранен на достаточное расстояние — мгновенно пропустят. Но Колчак чувствовал подвох, чуял мышеловку. Какая может быть безопасность, когда власть в этой деревне, живущей по фальшивому паспорту города, принадлежит тому же Политбюро! И кто может поручиться, что не захватят, не растащат «золотой запас»? И что? Жанен надеется его подобрать?
Об Анне Васильевне и подумать жутко. Вот еще! Осталась бы в Омске, вернулась в Кисловодск. Декабристка! Посмотрел на руки — дрожат. Да и самого-то трясет. И пот заливает. Вечная простуда. Он знал, что солдаты из охраны пачками переходили на сторону восставших. Хотят сами править страной. Ах ты, боже ты мой! Каждый суслик метит в агрономы!
Достал платок, обтер лоб и шею. На народе надо быть спокойным, уверенным в себе. Но в последние дни, против воли, стал суетлив, даже шея вытянулась. Взгляд вопрошающий, не сказать бы жалкий. По крайней мере, в иные минуты. Это особенно беспокоило Анну. Она пыталась вдохнуть в него дух достоинства и даже величия. Погибать — она прекрасно это понимала — нужно с гордо поднятой головой! В этом сейчас, может, главное назначение. Ведь, в конце концов, каждый когда-то окажется в похожем положении.