Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Саранча

Буданцев Сергей

Шрифт:

— Помню, конечно, помню.

— По моим сведениям, аппараты попали в частные руки, проданы с аукциона. Я был сегодня на станции. «Платцы» — мои. Здесь темные комбинации.

Волнение не передавалось Крейслеру. Он наблюдал, как лениво ползла саранча, ему начинало казаться, что она продвигается сквозь него, лезет в уши, в ноздри, в глаза, почесывает и раздражает каждый участок кожи, каждую жилку. Нестерпимо зудели ногти. Жалили комары, слепни, приведенные с болота лошадьми.

— Земля истребляет нас. Наслала личинок, мы обессилели. Начинаешь верить в разгневанного еврейского бога, кажется, — это он пошел против тебя.

Крейслер наклонился, поднял крупную, в полпальца, личинку, вялую и сонную.

— Это

пятый возраст. Скоро она будет окрыляться. В два-три дня она подымется и улетит. Она погубила нас, в будущем году погубит других.

Саранча лилась во двор. Неистребимая и неуклонная, искала пищи и влаги для своей неначерпаемой утробы. Слитная, как одно тело, и упругая всепроницающая масса растекалась повсюду, заполнила двор, дом, служебные постройки.

— Что, что вы сказали? — Крейслер прикусил губу, выводя себя из тягучей сонливости и возвращаясь к Траянову. — Преступления? Какие преступления? Я подозревал и все время гнал от себя… Ведь это и против меня лично. Что я буду делать здесь, без хлеба, без хлопка, не справился с саранчой…

Таня бродила по дому. Происходившее напоминало оспу. Все тело покрыто маленькими разрядами чесотки и липким жаром. Саранча скакала, прыгала по мебели. Ее ждали несколько недель, — вот она. День был так длинен, что его, как жизнь, не заметили. Зной, которым докипала вселенная, не давал закрывать окна. Саранча проела кисею сеток от москитов и комаров. Ей было мало окон, дверей, она валилась в неожиданные отверстия сверху, как будто само небо разражается ею, выползала из щелей, словно ею начинены камни строения, произрастала из земли, вылезая через пол, заводилась в утвари. Не заметили, как завечерело. И когда завечерело, саранча успокоилась, развалившись по-хозяйски.

Ужинали молча, Крейслеры, Траянов, киносемейство. Длинноногий, голенастый Славка за два дня превратился в истощенного, худого мужчину. Он не балагурил, помалкивал, не сводя янтарных глаз с электрической лампочки. Муханов отказался, посидел в столовой, ушел домой, во флигель Веремиенко. На кухне ругалась. Степанида:

— Да что же это такое за сатана! Не продыхнешь от нее. Подавала и кебаб с саранчой, и кашу, и тарелки, жгла ее в топке плиты, обваривала кипятком, — безуспешно.

II

Вечер истлел, погас, запорошенный остановившейся саранчой, как пеплом вулканического извержения. Четвертый возраст остановился линять. Колонна, середина которой покрывала завод, головой уже достигала садов Черноречья. Село волновалось борьбой. Беспокойно шуршали метлы, били цепы, вальки, — удары походили на вздохи, — в наивной надежде спасти свой двор. Из усадьбы в усадьбу кочевали тени и утомленные восклицания. Девки таскали в курятник кур, обожравшихся насекомыми и лежавших без движения.

Под полотняным навесом на крыше дома Бухбиндерова мерещились люди. Лампа, облепленная мошкарой, едва освещала сама себя, едва наполняла желтизной пузырь. На утлом столе белели тарелки и руки. Внизу расстилался пустынный внутренний дворик, глотая свет. В освещенных окнах аптеки мельтешился вдохновенный Бухбиндер.

— Дрянь какую-нибудь продает, будто бы для отравы! До чего жадный еврей. У нас, поляков, есть про то пословица…

Где-то тонко выла собака. Тревожно задремывало село. Склянки дребезжали в аптеке, и глухо взлетали снизу заклинания хозяина. Лампа таяла, как кусок коровьего масла, облепленная тяжелым вечером, обложенная густой темнотой навеса, под которым застыл воздух. Пан почувствовал, что скуку этого вечера не проломить никакими изречениями бледной его родины, и сдался молчанию. Веремиенко сопел так же угрюмо, как до и во время речи. И вдруг встал. Привскочил. Серая фигура показалась готовой к прыжку. Шарил бутылку, как в бреду, не находил и, видно, испугался.

Наконец, горлышко заляскало о край стакана. Булькало в стакан, булькало в глотку.

— Скучаю по ней, пан, скучаю, — места не нахожу. Пью, а она перехватывает горло, как веревка вокруг шеи. Ее уносили третьего дня с поля, испугалась, как сгорел этот… лежит на руках, бледная как смерть, и сквозь веки — синие глаза… У меня по сердцу полоснуло, не умерла ли? И веришь, пан, — светло… день такой, что взглянуть от солнца некуда, кажется, оно тебе даже в уши лезет, а я ничего не вижу! Ослеп, понимаешь ты! Очнулся, смотрю им вслед, вижу, как Муханов за ногу ее поддерживает, тут я понял, что жива она, выживет. Разве до мертвой этот похабник пальцем коснется! А потом в комнату к ней вперся… Выгнали. Ухаживает, гад, смердит около.

Он встал, тяжело уронил табурет, задребезжали рюмки, зашаталась бутылка, подошел к краю крыши и, наклонясь над двором, закричал:

— Бухбиндер! Так-то ты, стерва, принимаешь гостей! Брось сквалыжничать! Денег куры не клюют, а ты по мелочам жулишь, граждан обижаешь.

На желтом экране окна выступила переполошенная рожа, всеми припухлостями и овалами выражая неудовольствие и требование не орать. Он грозил кулаком, шевелил губами, мимически изображал, что поднимется немедленно.

— А я тебе говорю, сейчас иди! Иди! Волоки весь ректификат! Веремиенко тебя обогатил, угощай Веремиенко!

Пан захохотал, как будто закатился долгим кашлем.

— Чи не обогатил?.. Скажет тоже.

Онуфрий Ипатыч остановился на полкрике, деланно икнув, вернулся к табуретке.

— Душа горит, пан, хоть ты и ничего не понимаешь. Синие глаза сквозь веки… Пойду. Пойду.

— Куда?

— Пойду.

Он готов был повторять это слово до бесконечности. Оно стягивало ему губы, как лихорадочная сыпь. И бормоча: «Пойду, пойду», — он медленно скрылся в люке. Пану было все равно. Он так устал, что стакан араки сражал его и делал, как он сам сознавался, совершенным идиотом: только бы не видеть ни саранчи, ни беженцев, ни жены, ни крикливых потомков, никого, кто может обеспокоить, заставить ходить, двигаться, когда болят мускулы и кости. Только бы лилась эта теплота по жилам, которая мягчит хрящи, греет, погружает в дремоту, похожую на детский полусон.

— И что же это за человек такой! Это же сумасшедший! Он же алкоголик, ему надо лечиться. Он прямо начинает людей кусать. Я стою, смотрю, дрожу, — упадет с крыши. Хорошенькое дело! Разобьется у меня во дворе, — тоже удовольствие. Ему пьяными глазами не видать, а мне видать, что крыша — это же второй этаж. Стоит, качается, кричит что-то несуразное, у меня душа упала.

Бухбиндер надрывался, захлебывался, достиг высоких, визгливых верхов, звенел полуведерной бутылью, на дне которой плескался спирт. Бухбиндер был укрощен и зол, как змея. Он не знал, что делать с бутылью, с драгоценным спиртом, раз никто не отзывается и не рвет ее из рук. Пан Вильский не удивился его унизительной покорности пьяным воплям Веремиенко. Может быть, в другое время это его навело бы на размышления. Но пан Вильский дремал. Он старательно не слушал визга аптекаря. Длинный его ус рос из стола в губы, как борода Фридриха Барбароссы. Бухбиндер поставил бутыль на пол и толкнул гостя в плечо.

— Шел бы ты домой, старик. Что это еще за развлечение, спать на чужой крыше!

Пан Вильский настойчиво изображал глубокий сон.

И вдруг Бухбиндер оставил его, загремел по лестнице вниз. Пан Вильский услыхал крик со двора. Девчонка-затворница звала Григория Борисовича. Пан превосходно знал о пристрастиях аптекаря и о том, как тщательно он их скрывает. Случилось что-нибудь поразительное, если эта зажиревшая в ласках пятнадцатилетняя фря решилась подать голос.

— Приехали какие-та-а! — неслось еще снизу.

Поделиться с друзьями: