Разные лица
Шрифт:
Пять зим я в Москве прожила. В третью зиму посватался ко мне приказчик богатого купца, мы к нему в лавку закупаться ходили, там меня и высмотрели. Я, как узнала, что сваха из-за меня пришла, спряталась в кладовку — и не дышу. Еле меня вытащили. Сама барыня взяла за руку и повела. Сваха, еще дороднее нашей барыни, в два обхвата, в цветастой шали, села насупротив меня и давай мне жизнь мою замужнюю расписывать: и в шелку и бархате ходить будешь, и есть с серебра, и спать на перине. Хозяин приказчика жалует, скоро он сам хозяином станет. Чем не жених?! За счастье великое посчитай, что такой сватается. От радости должна перекреститься да бегом под венец. Целая комната людей набилась,
— Ну и что же ты не пошла за него? — Орина забыла о шитье и слушает свекровь.
— Потому что другой по сердцу пришелся… В первых числах мая мы укладывали вещи, собирались в дорогу. Я места себе не находила — скоро своих увижу. Слали телеграмму, чтобы нас встречали, и садились в поезд. Вот наша станция. Там нас уже подводы ждут. Застоявшиеся за зиму лошади копытами стучат, торопят. Пятнадцать верст, от станции до именья, за один дых проскачут. Если весна ранняя, все уже в цвету, от лесов запахом черемухи обдает, так что голова кругом идет. От земли дух тяжелый, и птицы, птицы везде. А когда поздняя — все голо, почки только наклюнулись, в оврагах еще снег лежит, реки не улеглись в берега и мутную воду гонят. Одна озимь глаз радует. Голодного грача на дороге увидишь и обрадуешься ему как родному. «Что-то нынче весна запаздывает, — рассуждают на подводах. — Николин день скоро, а ни травинки, ни листика. В прошлом году об эту пору яблони цвели», А я радуюсь: погляжу, как будет распускаться, ничего не пропущу. И все же больше ранние весны запомнились, когда мы возвращались домой и все уже цвело.
Наше именье покажется: сад, барский дом, сараи, пристройки всякие, а в двух верстах, только в гору войти да с горы спуститься, за леском, и моя деревня. «Да уж иди, проведай своих. Отпускаю до вечера», — скажет барыня, и я со всех ног домой припущусь. Поднимусь на гору и встану — вся округа как на ладони. Двумя посадами деревня вытянута, тятина новая изба под соломенной крышей стоит, только двора еще нет, вместо него сарай. За деревней — поля, а за ними — лес, как стеной, огораживает деревню.
Домой пробираюсь задворками. Встану под окна и постучу: «Подайте милостыню Христа ради». Кто-нибудь сунется с ломтем хлеба, а потом закричит: «Наталья приехала!» То-то радости было и им, и мне! Всех подарками наделю, отцу — рубаху или картуз, бабке — платок, матери — на платье, кому что. Бывало, целую зиму думаешь, с чем мне домой вернуться.
По весне около барского дома на лугу со всей округи парни и девки собирались, днем в лапту и круги играли, а вечером хороводы водили…
Голос Натальи прерывался, а взгляд запавших глаз был неподвижен. Наверно, она видела себя молодой, красивой, вспоминала чувство хмельной радости и удивлялась тому, что все это было и куда-то ушло.
— Тут я и встретилась, Егорка, с дедом твоим Никитой. Был он небольшого росту и неширок в кости, но увертливый и жилистый. Никто лучше его в лапту не играл, бил по мячу так, что тот в небе терялся, а бегал — никто угнаться не мог. Работящий был и мастеровому делу обучен, с плотницкой артелью ходил, бывал в Москве и Питере… В сад мы с ним ходили гулять.
Отец мой дом-то построил, но задолжал, и мне еще два года пришлось у барыни прослужить, а потом уж и замуж идти.
2
Орина вошла в избу и замерла у косяка, затем кинула к порогу заледенелые варежки, рывком сняла фуфайку, размотала с головы шаль в соломенной трухе и швырнула на пол. Устала ли она на работе, так что не мил стал белый свет, или кто-то обидел ее? Егорка, никогда не видевший мать такой, залез на печку
и притих, а Наталья, стараясь угодить невестке, начала торопливо собирать на стол — налила в миску супа, отрезала ломоть хлеба, поставила кринку молока, даже ложку положила на край миски, чтобы Орине оставалось только взять ее и есть. Пачкая пол грязными валенками, Орина прошла и села к столу. Стоило бы сделать один глоток горячего супа, как все бы прошло. Ей и хотелось, видно, пересилить себя, взяла ложку и зачерпнула, но до рта не донесла, рука дрожала и расплескивала жижу.— Не могу!.. Не хочу!.. — ложка полетела на пол. — Что за чертова жизнь! Легче — головой в омут!
Егорка видел с печи полубезумные глаза матери, которые перескакивали с предмета на предмет, но ни на чем не останавливались. Ее темные без единой седой пряди волосы растрепались и падали на лицо.
— Ох, ох! — вырывалось из глубины груди.
Наталья робко подошла.
— Оринушка, ласточка, касаточка моя, что с тобой? Успокойся.
Мать вдруг подняла раскрасневшееся страшное лицо.
— Идите все от меня! Никто мне не нужен! — так пронзительно резко крикнула Орина, что у Егорки заложило уши.
Старуха, было попятившаяся, снова приблизилась к невестке.
— Оринушка… мальчонку напугаешь… Нельзя так…
— Рвешься!.. Убиваешься!.. А для чего? — рыдала Орина — Все одна и одна… Никто ласкового слова не скажет. В потемках всю жизнь!.. Если бы не Егорушка, я бы давно, может…
— Что ты, что ты?! Окстись!
— Одного мне Егорушку жалко!..
— Вот, вот! Его и жалей. — Наталья нашла отдушину. — Для кого и живем, как не для детей?! У тебя сын, скоро вырастет, заступником будет. А кто сейчас не один? Посчитай-ка, наберется ли по деревне десяток баб, которые с мужьями?
Орина плакала уже тихими слезами. Ее нос, губы и щеки распухли и были некрасивы, но глаза теперь глядели осмысленно. Егорка, в страхе притихший на печке, смотрел на мать. Он не понимал причину ее отчаяния, но чувствовал, что тут что-то большое, давнишнее прорвалось в ней, копилось долго и, наконец, вырвалось наружу. Он жалел мать и думал о том, что ему надо быстрее расти. Всхлипнув последний раз, Орина утихла.
— Поешь, — осторожно напомнила старуха невестке.
— Не буду. Я лучше прилягу.
— Полежи, полежи.
В этот вечер долго не зажигали света. Егорка грелся на печке, положив на подушку руки, а на них — голову. Сидя у зимнего окна, наполовину заделанного досками, Наталья пряла, одна рука ее ловко скручивала льняные волокна, а другая наматывала бесконечную нитку на веретено. Орина лежала на кровати поверх одеяла, руки ее были закинуты за голову, платье облегало сильные ноги. Грудь поднималась и опускалась спокойно. Егорка только теперь увидел, что мать у него молодая и красивая. Правда, нос у нее был не такой как у бабки Натальи — прямой и строгий, — а курносый, похожий на валенок. Зато очень красивы были глаза, голубые и большие, и черные брови, оттенявшие цвет ее глаз. Когда она смотрела по сторонам, в них вспыхивал яркий свет. Хороши были у нее и волосы, густые, темно-русые и слегка вьющиеся.
Напряжение спало, и всем стало уютно в крестьянском дому. Этот уют чувствовала даже кошка, гревшаяся на печке рядом с Егоркиным лицом и жмурившая на свет свои радужные глаза. Передние лапы ее были поджаты, и она напоминала старуху, засунувшую руки в рукава. Маятник часов отстукивал время: так-так, так-так. Наталья вышла на двор дать корму корове и овцам; вернувшись, подула на руки и сказала:
— Зябко. Морозит к ночи.
После ее слов Егорка крепче прижался к теплым кирпичам, и ему стало еще лучше. Мать повернула к нему лицо, смущенно спросила: